— Выставить его! Вы хотите его выставить? — воскликнул Дориан Грей, охваченный странным порывом ужаса.
Неужели же всему миру будет открыт его секрет? Неужели же люди будут глазеть на тайну его жизни? Это невозможно! Надо было сейчас же помешать этому, как — он еще сам не знал.
— Да! Я не думаю, что вы будете иметь что-нибудь против. Жорж Пти собирает все мои лучшие картины для специальной выставки на Rue de Seze, которая откроется в первых числах октября. Портрет уедет на один только месяц. Я думаю, что вы можете легко обойтись без него это время. Да кстати, — вы тогда и сами уедете. А раз вы все время прячете его за экран, то, значит, и не особенно им дорожите.
Дориан Грей провел рукою по лбу. На лбу были капли холодного пота. Он чувствовал, что стоял на краю ужасной опасности.
— Месяц тому назад вы сказали, что никогда не выставите его! — воскликнул он. — Почему же теперь вы изменили свое намерение? Все вы, желающие слыть за постоянных людей, точно так же меняете свои настроения, как и другие. Единственная разница в том, что ваши капризы по большей части не обоснованы. Неужели вы забыли, как вы самым торжественным образом уверяли меня, что никто в мире не заставит вас выставить мой портрет? Вы сказали то же самое и Гарри. — Он внезапно остановился, и глаза у него заблестели. Он вспомнил, как лорд Генри полушутя-полусерьезно сказал ему однажды: «Если вы хотите приятно провести четверть часа, заставьте Бэзиля рассказать вам, почему он не хочет выставить ваш портрет. Мне он сказал, почему, и для меня это было настоящим откровением». Да, может быть, и у Бэзиля была своя тайна. Он попробует сейчас ее выпытать.
— Бэзиль, — сказал он, подходя совсем близко к художнику и смотря ему прямо в глаза: — у каждого из нас есть тайна. Скажите мне вашу, и я открою вам свою. Почему вы отказывались выставить мой портрет?
Холлуорд невольно вздрогнул.
— Дориан, если бы я сказал вам, вы бы, пожалуй, стали меньше любить меня и наверное стали бы надо мною смеяться. Я не мог бы вынести ни того ни другого. Раз вы хотите, чтобы я никогда не глядел на ваш портрет, пусть так и будет. Я всегда могу смотреть на вас. Если вы хотите, чтобы лучшее из моих произведений было спрятано ото всех, я соглашаюсь. Ваша дружба для меня дороже всякой известности и славы.
— Нет, Бэзиль, вы должны мне сказать, — настаивал Дориан Грей. — Мне кажется, что я имею право знать.
Его ужас прошел и сменился любопытством. Он твердо решил выведать тайну Бэзиля Холлуорда.
— Сядем, Дориан, — сказал Холлуорд со смущенным видом. — Сядем. И только ответьте мне на один вопрос: не заметили ли вы в картине чего-нибудь странного? Чего-нибудь такого, что вначале не бросилось вам в глаза, но потом внезапно открылось?
— Бэзиль! — воскликнул юноша, дрожащими руками хватаясь за ручки кресла и смотря на Холлуорда испуганными, дикими глазами.
— Я вижу, что это так. Не говорите. Выслушайте сначала меня… Дориан, с первой минуты, как я вас встретил, ваша индивидуальность возымела странное влияние на меня. Вы мною овладели, моею душою, моими мыслями и силами. Вы стали для меня видимым воплощением того невидимого идеала, воспоминание о котором преследует нас, художников, как дивный сон. Я обожал вас. Я ревновал вас к каждому, с кем вы говорили. Я хотел, чтобы вы существовали для меня одного. Только с вами бывал я счастлив. Когда вас не было со мной, вы все же оставались в моем искусстве… Конечно, я никогда вам не говорил об этом. Да это было бы немыслимо. Вы этого не поняли бы. Я и сам с трудом это понимал. Я только знал, что видел лицом к лицу совершенство, и что мир стал чудесным в моих глазах, быть может, слишком чудесным, ибо в подобных боготворениях всегда есть опасность: опасно потерять это чувство, но столь же опасно его сохранить. Проходили недели за неделями, а я все более и более был поглощен вами. Потом наступил новый фазис. Я написал вас Парисом в изящных доспехах и Адонисом в охотничьем плаще, со сверкающим копьем. Увенчанный тяжелыми цветами лотоса, вы сидели на корме корабля Адриана, глядя на тихий, зеленый Нил. Вы наклонялись над тихим прудом в какой-то эллинской роще и видели в застывшем серебре воды чудо своего лица. И все это было таким, каким и должно быть искусство, — бессознательным, идеальным, смутным. В один прекрасный день, в роковой день, как мне теперь иногда кажется, я решил написать с вас поразительный портрет, не в одежде мертвых веков, а в вашем современном костюме и в современной обстановке. Играл ли тут роль реализм моего искусства, или волшебное обаяние вашей личности, раскрывшейся мне теперь непосредственно, без всякого туманного покрова, — я не знаю. Но я знаю, что, по мере того, как я работал над вашим портретом, мне казалось, что каждый мазок и каждая краска все более и более раскрывали мою тайну. Я стал бояться, что другие узнают о моем поклонении. Я почувствовал, Дориан, что я сказал слишком много, что я слишком много «себя» вложил в этот портрет. Тогда я решил никогда его не выставлять. Вы были этим слегка раздосадованы, но вы не догадались, что это значило для меня. Гарри, которому я все рассказал, смеялся надо мною. Но мне это было безразлично. Когда портрет был окончен, и я один сидел перед ним, я почувствовал, что был прав… Прекрасно… Несколько дней спустя портрет был унесен из моей мастерской, я отделался от его могучего обаяния, и мне показалось глупостью видеть в нем что-то большее, чем вашу необыкновенную красоту, и воображать, что это большее я передал. Даже и теперь я глубоко убежден в химеричности того мнения, будто страсть, которую испытываешь при создании произведения, можно вложить в самое произведение. Искусство всегда более отвлеченно, чем мы думаем. Форма и цвет говорят нам только о форме и цвете — и ни о чем более. Мне часто представляется, что искусство гораздо полнее скрывает художника, чем его обнаруживает. Итак, получив это предложение из Парижа, я решил сделать ваш портрет гвоздем своей выставки. Мне никогда не приходило в голову, что вы мне откажете. Теперь я вижу, что вы правы. Портрет не может быть выставлен. Не сердитесь на меня, Дориан, за то, что я вам сказал. Как я уже не раз говорил Гарри, — вы созданы для боготворения.
Дориан Грей облегченно вздохнул. Румянец вернулся на его щеки, и улыбка заиграла на устах. Опасность миновала. Он был спасен на время. Но он невольно почувствовал бесконечную жалость к художнику, только что сделавшему ему такое странное признание, и он спрашивал себя, не испытает ли и он когда-нибудь подобного порабощения личностью друга. Лорд Генри был очарователен тем, что он был опасен. Но и только. Лорд Генри был слишком умен и циничен, чтобы его действительно можно было любить. Не встретится ли ему в жизни кто-нибудь, кто преисполнит его душу чувством такого странного поклонения? Может быть, это-то жизнь и приберегала для него?
— Я удивляюсь, Дориан, — сказал Холлуорд: — что вы увидели это на портрете. Вы в самом деле увидели?
— Я что-то в нем заметил, — ответил Дориан: — что-то, показавшееся мне очень странным.
— Ну, так, значит, теперь вы позволите мне взглянуть на него?
Дориан покачал головой.
— Вы не должны просить меня об этом, Бэзиль. Этого я никак не могу допустить.
— Но когда-нибудь вы мне это позволите?
— Никогда.
— Ну что же, может быть, вы и правы. А теперь прощайте, Дориан. Вы были единственным, кто так или иначе повлиял на мое искусство. Всем, что я сделал хорошего, я обязан исключительно вам. Вы не знаете, чего мне стоило рассказать вам то, что я рассказал.
— Дорогой Бэзиль, — воскликнул Дориан: — да что же вы мне, собственно, рассказали? Просто, что вы когда-то очень любили меня. Ведь это даже и не комплимент.
— Я не имел намерения говорить вам комплименты. Это была моя исповедь. И теперь, когда она окончена, мне кажется, я чего-то лишился. Может быть, никогда не надо свое поклонение переводить на слова.
— Эта исповедь меня разочаровала.
— Как? Да чего же вы еще ожидали, Дориан? Разве вы в портрете видели что-нибудь другое? Там нечего больше видеть.
— Да, кроме этого, нечего больше видеть. Почему вы спрашиваете? Но вы не должны говорить о поклонении. Это глупо. Мы ведь с вами друзья, Бэзиль, и должны всегда остаться друзьями.
— У вас есть Гарри, — проговорил художник печально.
— О, Гарри! — воскликнул юноша со смехом. — Гарри тратит свои дни на то, чтобы говорить невероятные вещи, а свои вечера посвящает совершению невозможных поступков. Именно такую жизнь и я бы хотел вести. Но все же я не думаю, что в затруднительном случае я обратился бы к Гарри. Скорее я пришел бы к вам, Бэзиль.
— Вы будете мне еще позировать?
— Это невозможно.
— Вы погубите своим отказом мою жизнь, вы погубите меня, как художника. Ни один человек не встречает своего идеала дважды. Немногие и один раз встречают его.
— Я не могу вам объяснить это, Бэзиль, но я никогда больше не буду позировать вам. Есть что-то роковое в каждом портрете. У портрета своя особая жизнь. Я буду приходить к вам пить чай. Это будет столь же приятно.
— Для вас, пожалуй, еще приятнее, — с грустью отозвался Холлуорд. — Ну, а теперь прощайте. Мне жаль, что вы не позволили мне еще раз взглянуть на мою картину. Но делать нечего. Я отлично понимаю ваше чувство.
Когда Холлуорд выходил из комнаты, Дориан Грей усмехнулся. Бедный Бэзиль! Как он мало подозревал настоящую причину! И не странно ли, что, вместо вынужденного открытия своей тайны, ему почти случайно удалось выведать тайну своего друга. Эта странная исповедь объяснила ему теперь многое: бессмысленные вспышки ревности художника, его безумное поклонение, восторженные панегирики, странную сдержанность — теперь все было ясно, и Дориан испытывал досаду. В такой дружбе с оттенком романтизма ему чудилось что-то трагичное.
Он вздохнул и позвонил. Надо было спрятать портрет во что бы то ни стало. Больше нельзя было подвергаться риску: тайна могла быть раскрыта. Было бы безумием, хотя бы еще на час, оставлять портрет в комнате, куда имели доступ все его друзья.