— Внесите, его, пожалуйста, сюда, м-р Хеббард, — усталым голосом проговорил юноша, оборачиваясь. — Мне жаль, что я так долго вас задержал. Я задумался совсем о другом.
— Я рад был отдохнуть немного, мистер Грей, — ответил рамочник, все еще задыхаясь. — Куда нам его поставить, сэр?
— Все равно куда. Вот хоть тут. Его не нужно вешать. Просто прислоните к стене. Благодарю вас.
— Нельзя ли взглянуть на это произведение, сэр? — Дориан вздрогнул.
— Для вас оно будет неинтересно, мистер Хеббард, — сказал он, глядя на рамочника в упор. Он готов был броситься на него, повалить на пол, если бы только тот посмел приподнять пышную завесу, скрывавшую тайну его жизни. — Я не буду утруждать вас более. Я очень вам обязан за то, что вы были так любезны и пришли.
— Нисколько, нисколько, мистер Грей. Я всегда готов чем-нибудь услужить вам, сэр.
И мистер Хеббард начал шумно спускаться с лестницы, сопутствуемый помощником, который оглядывался на Дориана с выражением робкого удивления на своем грубоватом, некрасивом лице: он никогда еще не видел кого-нибудь столь прекрасного.
Лишь только замер звук их шагов, Дориан запер дверь на замок и положил ключ в карман. Теперь он чувствовал себя в безопасности. Никто никогда не взглянет на страшный портрет. Только его собственные глаза будут видеть его позор.
Спустившись в кабинет, Дориан увидел, что было уже пять часов, и что чай уже подан. На маленьком столике темного душистого дерева, богато инкрустированном перламутром, — подарок жены его опекуна, леди Радлей, хорошенькой, вечно болеющей женщины, проведшей предыдущую зиму в Каире, — лежала записка от лорда Генри, а рядом с ней — книга в слегка порванной желтой обложке, с загрязненными краями. Третий выпуск «St.-James`s Gazette» лежал на подносе. Очевидно, Виктор уже вернулся. Дориан встревожился, что лакей мог встретить в передней только что вышедших людей и выведать от них, зачем они приходили. Он мог заметить отсутствие картины, да и наверное уже заметил, пока накрывал здесь чай. Экран не был задвинут, и пустое место на стене бросалось в глаза. Пожалуй, как-нибудь ночью он накроет лакея, когда тот будет, крадучись, взбираться вверх по лестнице и попытается взломать в ту комнату дверь. Ужасно было иметь в доме шпиона. Дориану не раз доводилось слышать, как богатые люди всю жизнь подвергались шантажу со стороны какого-нибудь лакея, который прочел письмо или подслушал разговор, перехватил записку с адресом или нашел под подушкой своего господина засохший цветок или кусочек смятого кружева.
Он вздохнул и, налив себе чаю, распечатал письмо лорда Генри. Оно заключало в себе только извещение о присылке вечерней газеты вместе с книгою, которая, по всей вероятности, заинтересует Дориана, да напоминание, что лорд Генри будет в клубе в четверть девятого. Дориан не спеша развернул газету и пробежал ее. Отчеркнутый красным карандашом столбец на пятой странице бросился ему в глаза:
«Следствие по делу о скоропостижной смерти актрисы. — Сегодня утром мистером Дэнби, участковым следователем, было произведено в таверне „Колокол“, на Хокстонской улице, вскрытие тела Сибиллы Вэн, молодой актрисы, недавно приглашенной в Королевский театр в Холборне. Была констатирована смерть от неосторожности. Было выражено глубокое сочувствие матери умершей, бывшей в страшном отчаянии во время снятия показаний с нее и с доктора Бирелля, который вскрывал покойницу».
Дориан, слегка нахмурившись, разорвал газету надвое и, перейдя комнату, швырнул ее на пол. Как все это было безобразно! И какую реальность придавало всему именно это безобразие! Дориан даже слегка рассердился на лорда Генри за присылку отчета. А уж отмечать его красным карандашом было и совсем глупо. Виктор легко мог его прочесть; он для этого более чем достаточно знал по-английски.
Может быть, он уже прочитал газету и начал уже кое-что подозревать. Ну и что ж из этого? Какое отношение Дориан Грей имел к смерти Сибиллы Вэн? Нечего было бояться. Дориан Грей не убивал ее.
Взгляд юноши упал на книгу в желтой обложке, присланную лордом Генри. «Что это такое?» — подумал он. Он подошел к восьмиугольному, выложенному перламутром столику, всегда казавшемуся ему работой каких-то диковинных египетских пчел, вырабатывающих вместо меда — серебро, и, взяв томик, опустился в кресло и начал перелистывать страницы. Через несколько минут он уже весь был поглощен книгой. Это была самая странная из всех когда-либо им читанных книг. Дориану показалось, что в привлекательных одеждах, под едва внятные звуки флейты, перед ним, как в пантомиме, проносятся пороки всего мира. То, что едва ему грезилось, приобретало внезапную реальность. То, что никогда ему не снилось, постепенно открывалось ему здесь.
Это был роман без интриги, с одним лишь действующим лицом, просто психологический этюд, изображавший молодого парижанина, посвятившего свою жизнь попытке осуществить в девятнадцатом веке все страсти, все идеи, бывшие достоянием всех веков, исключая его собственного, и создать в себе самом все настроения, через которые когда-либо проходила мировая душа. Его пленяла самая искусственность тех отречений, которые люди так неумно называли добродетелями, а равно и те естественные мятежи, которые у мудрецов все еще называются пороками.
Этот роман был написан в том любопытном, ярком и в то же время туманном стиле, пересыпанном argot и архаизмами, техническими терминами и изысканными парафразами, который характеризует произведения некоторых утонченнейших художников французской школы символистов. Он как будто был украшен драгоценными каменьями. В нем попадались метафоры, чудовищные, как орхидеи, и такой же волнующей окраски. Жизнь чувств была описана в выражениях мистической философии. Порой читатель не знал, что он читает: описание религиозных экстазов какого-нибудь средневекового святого, или болезненную исповедь современного грешника. Это была ядовитая книга. Тяжелый запах ладана как будто подымался с ее страниц и туманил мозг. Самый ритм размеренных фраз, вкрадчивая монотонность их музыки, исполненной искусно повторявшихся тактов и сложных припевов, возбуждал в уме юноши, по мере того, как он переходил от одной главы к другой, какие-то болезненные грезы, сновидения, заставившие его позабыть, что день склонялся к вечеру, и что тени уже сгущались.
Безоблачное медно-зеленое небо, прорванное одинокой звездой, глядело в окна. Дориан продолжал читать при его бледном свете, пока еще мог различать строки. Наконец, после неоднократных напоминаний лакея о позднем часе, он встал, прошел в спальню и, положив книгу на маленький флорентийский столик, всегда стоявший у его кровати, начал одеваться к обеду.
Было уже почти девять часов, когда он приехал в клуб; в читальне в одиночестве сидел лорд Генри, с весьма скучающим видом.
— Простите, что я опоздал, Гарри, — воскликнул Дориан: — но это всецело ваша вина. Книга, которую вы прислали, так меня очаровала, что я совсем позабыл о времени.
— Да? Я знал, что она вам понравится, — произнес его собеседник, вставая со стула.
— Я не сказал, что она мне понравилась, Гарри. Я сказал, что она меня очаровала. Это большая разница.
— А, наконец-то вы открыли эту разницу, — пробормотал лорд Генри, и они прошли в столовую.
XI
Много лет Дориан Грей не мог отделаться от влияния этой книги. Вернее: не старался отделаться. Он выписал из Парижа не менее девяти экземпляров роскошного ее издания на японской бумаге и переплел их в различные цвета, чтобы они могли подходить под различные настроения и переменчивые прихоти его души, над которой он временами, казалось, совершенно утрачивал всякий контроль.
Герой книги, этот удивительный молодой парижанин, в котором так странно сочетался романтический характер с научным складом ума, стал для Дориана как бы прототипом его самого. И действительно, вся книга, казалось ему, заключала в себе историю его собственной жизни, историю, написанную раньше, чем он сам ее пережил.
В одном отношении он был счастливее фантастического героя книги: он никогда не знал (да не имел и случая узнать) того довольно нелепого страха перед зеркалами, полированными металлами и застывшей водной поверхностью, которому так рано подвергся молодой парижанин вследствие внезапной потери красоты, прежде обращавшей на себя всеобщее внимание. Эту заключительную часть книги, в которой с истинным трагизмом и несколько преувеличенным пафосом описывалось горе и отчаяние героя, потерявшего то, что для него было выше всего в людях и во всем мире, Дориан читал с какой-то почти жестокой радостью: быть может, в радости, как и во всяком наслаждении, всегда есть доля жестокости.
Поразительная красота, так пленившая Бэзиля Холлуорда, да и многих других, казалось, никогда не покинет его. Даже те, до кого доходили самые темные слухи о нем, — а по временам в Лондоне возникали и обсуждались в клубах странные толки об его образе жизни, — отказывались верить во что-нибудь позорное, как только его видели. Он всегда имел вид человека, не запятнанного, нетронутого жизнью. Люди, рассказывавшие что-нибудь непристойное, смолкали, как только Дориан Грей входил в комнату. В чистоте его лица было что-то такое, что действовало на них словно упрек. Одно уж его присутствие, казалось, напоминало им о попранной ими невинности. Они удивлялись, как такой красивый и обаятельный человек мог избежать отпечатка низкого, грубо-чувственного века.
Часто, вернувшись домой после одной из таинственных и продолжительных отлучек, дававших повод к таким странным предположениям среди его друзей, или среди тех, кто считался друзьями, он пробирался вверх по лестнице к запертой комнате, отворял дверь ключом, с которым никогда не расставался, и, держа в руке зеркало, долго стоял перед портретом и вглядывался то в злое, стареющее лицо на полотне, то в прекрасное, юное лицо, улыбавшееся ему из зеркала.
Самая острота контраста обостряла в нем чувство удовольствия. Он все сильнее и сильнее влюблялся в свою собственную красоту, все больше и больше увлекался разложением своей собственной души. С напряженным вниманием, часто с чудовищным и страшным наслаждением рассматривал он отвратительные линии, бороздившие морщинистый лоб или выступавшие вокруг отяжелевшего, чувственного рта на портрете, стараясь иногда решить, какие из них были более ужасны, — следы порока или следы времени. Он, улыбаясь, клал иногда свои белые руки рядом с грубыми, распухшими руками портрета. Он издевался над безобразным телом и над слабевшими членами.