стокость у него на лице! Лицо смуглое и мрачное, а чувственные губы точно подернуты презрением. Тонкое кружево падает на его худощавые желтые руки, сплошь покрытые кольцами. Он был щеголем XVIII столетия и другом юности лорда Феррарса. Что унаследовал Дориан от второго лорда Бекенхама, товарища безумных дней принца-регента и одного из свидетелей его тайного брака с миссис Фицгерберт? Как он был горд и красив, у него каштановые кудри и такая высокомерная осанка! Какие страсти завещал он? Свет считал его негодяем. Он руководил оргиями в Карлтон-Хаусе. Звезда ордена Подвязки сияла у него на груди. Рядом с ним висел портрет его жены, бледной женщины с тонкими губами, одетой в черное. Ее кровь также струилась в жилах Дориана. Как все это было любопытно! И его мать, похожая лицом на леди Гамильтон, — с такими влажными, словно омоченными вином губами, — он знал, что унаследовал от нее! Он унаследовал от нее свою собственную красоту и страсть к красоте других. Она улыбалась ему, одетая в легкое платье вакханки. Волосы ее были заплетены виноградными листьями, и пурпурная влага переливалась через края чаши, которую она держала в руке. Телесные краски на картине уже поблекли, но глаза все еще оставались поразительными по глубине и яркости красок. Казалось, они всюду следили за Дорианом, куда бы он ни пошел.
Однако же человек не только в своем собственном роде, но и в литературе имеет предков, из которых многие более близки ему по типу и темпераменту, и их влияние, конечно, более ощутительно.
По временам Дориану Грею казалось, что вся история была лишь летописью его собственной жизни, не той, которую он переживал в действительности, и не во всех подробностях, но той, которую рисовало ему воображение, и подсказывали его влечения и мысли. Ему казалось, что он знал всех этих ужасных, чудовищных людей, промелькнувших на мировой сцене и сделавших пороки столь заманчивыми и зло столь увлекательным. Ему казалось, что каким-то таинственным образом их жизнь была и его жизнью.
Герой поразительного романа, оказавшего такое влияние на жизнь Дориана, тоже знал эту странную мысль. В седьмой главе книги он рассказывает, как вместе с Тиберием он пережил его настроения, сидя в саду на Капри, увенчанный лавровым венком, служившим ему талисманом от молнии, и читая циничные книги Элефантиды в то время, как карлики и павлины важно прохаживались вокруг, а флейтист дразнил кадильщика фимиама; сделавшись Калигулой, он пировал в цирковых конюшнях с конюхами в зеленых камзолах и ужинал из яслей слоновой кости вместе с лошадью, украшенной брильянтовой повязкой; сделавшись Домицианом, он бродил по гладким мраморным плитам коридора, ища обезумевшими от ужаса глазами отражение кинжала, от которого должен был погибнуть, мучимый — подобно всем людям, ни в чем не знавшим отказа в жизни — смертельной тоской, неизлечимым taedium vitae; Нероном, сквозь зеленый изумруд, глядел он на окровавленную арену цирка, а потом на носилках из жемчуга и пурпура, запряженных мулами, подкованными серебром, возвращался он в свой Золотой дворец по Гранатовой аллее, напутствуемый глухими проклятиями черни; Гелиогабалом, раскрасив лицо, участвовал он в собраниях женщин и, привезя Луну из Карфагена, соединил ее мистическим браком с Солнцем.
Снова и снова Дориан перечитывал эту фантастическую главу, а также и две следующих, в которых, словно на странных гобеленах, или на искусно гравированных эмалях, были изображены все уродливые и красивые жертвы Порока, Кровожадности и Скуки, наложивших на них печать чудовищности или безумия: Филиппо, герцог Миланский, умертвивший свою жену и раскрасивший ей губы алым ядом, дабы ее любовник мог всосать смерть с мертвых уст той женщины, которую он ласкал; венецианец Пьетро Барби, известный под именем Павла Второго, в тщеславии стремившийся к титулу Прекрасного; его тиара, оцененная в 200.000 флоринов, была куплена ценой страшного преступления; Джиан-Мариа Висконти, травивший гончими живых людей, мертвое тело которого усыпала розами любившая его блудница; Борджиа на белом коне и рядом с ним братоубийца в плаще, запятнанном кровью Перотто; Пиетро Риарио, молодой кардинал, архиепископ Флоренции, сын и любимец Сикста IV, красота которого могла сравниться только с его порочностью и который в шатре из белого и малинового шелка, убранном нимфами и кентаврами, принимал Леонору Аррогонскую и позолотил мальчика, чтобы он служил на празднестве в роли Ганимеда или Гиласа; Эззелин, меланхолия которого могла рассеяться только при виде смерти, страдавший такой же страстью к крови, как другие к красному вину, — сын злого духа, как его называли, обманувший своего отца в игре в кости на собственную душу; Джианбатиста Чибо, в насмешку прозванный Невинный, в онемевшие члены которого доктор-еврей впустил кровь трех юношей; Сигизмондо Малатеста, любовник Изотты и властитель Римини, задушивший салфеткой Полиссену и отравивший Жиневру д`Эсте из изумрудного кубка, тот самый Малатеста, чье изображение, как врага Бога и людей, было предано сожжению в Риме за то, что в честь позорной страсти он выстроил языческий храм для христианского богослужения; Карл VI, так страстно любивший жену своего брата, что один прокаженный предупредил его об ожидавшем его безумии, находивший успокоение, когда мозг его уже тронулся, только в сарацинских картах, с изображением Любви, Смерти и Безумия; и наконец Грифонетто Бальони в пышном камзоле, в украшенной брильянтами шляпе, с кудрями, напоминавшими акант, убийца Асторре и его невесты, а также Симонетто и его пажа, обладавший такой красотой, что даже все ненавидевшие его не могли удержаться от слез при виде его смерти на желтой площади Перуджии, и даже проклявшая его Аталанта благословила его.
Во всех этих людях таилась какая-то ужасная притягательная сила. Во сне они грезились Дориану и днем тревожили его воображение. Эпоха Возрождения знала странные способы отравления с помощью шлема, зажженного факела, вышитой перчатки, веера, украшенного самоцветными камнями, позолоченных мускусных шариков и янтарных цепочек. Дориан Грей был отравлен книгой. Были такие минуты, когда он смотрел на зло, просто как на средство осуществления своей идеи о красоте.
XII
Это произошло девятого ноября, накануне того дня, когда Дориану должно было исполниться тридцать восемь лет. Впоследствии он часто вспоминал об этом.
Он обедал у лорда Генри и теперь возвращался домой. Было одиннадцать часов; ночь была сырая и холодная. Закутавшись в тяжелую шубу, он шел пешком, и на углу Гросвенор-сквера и улицы Саут-Одли мимо него в тумане быстро мелькнул какой-то человек в сером пальто, с поднятым воротником. В руке у него была дорожная сумка. Дориан узнал его. Это был Бэзиль Холлуорд. Странное чувство безотчетного страха напало на Дориана. Он сделал вид, что не узнал художника, и ускорил шаги по направлению к дому.
Но Холлуорд его заметил. Дориан слышал, как он сначала остановился, потом повернул назад и стал догонять его. Через несколько минут рука Бэзиля уже коснулась его плеча.
— Дориан! Какое необыкновенное счастье! Я ждал в вашем кабинете с девяти часов. Наконец я сжалился над вашим усталым слугой и сказал ему, чтобы он ложился спать, а сам ушел. С полночным поездом я уезжаю в Париж, и мне особенно хотелось увидеться с вами перед отъездом. Когда вы проходили мимо, я узнал вас, или, вернее, вашу шубу. Но я не был вполне уверен. А вы разве не узнали меня?
— В таком тумане, милый Бэзиль? Да я и Гросвенор-сквера не узнаю. Думаю, мой дом должен быть где-нибудь здесь, но далеко в этом не уверен. Мне жаль, что вы уезжаете, ведь я вас не видел целую вечность. Но вы, наверное, скоро вернетесь?
— Нет, я не вернусь в Англию раньше, чем через полгода. Я намерен снять в Париже мастерскую и затвориться в ней, пока не кончу большую картину, которая созрела в моей голове. Впрочем, не о себе я хотел говорить. Вот мы и у вашей двери. Позвольте мне войти на несколько минут. Мне нужно поговорить с вами.
— Я буду очень рад. Но не опоздаете ли вы на поезд? — вяло проговорил Дориан Грей, поднимаясь по ступенькам и открывая дверь своим ключом.
При свете лампы, прорезавшем туман, Холлуорд взглянул на часы.
— У меня еще много времени, — ответил он. — Поезд отходит не раньше четверти первого, а теперь всего только одиннадцать. В сущности, когда я вас встретил, я ведь шел в клуб, где надеялся вас найти. Видите, мне не придется терять время на сдачу багажа, так как все вещи я уже отправил вперед. Все, что я беру с собой, — здесь, в этой сумке, а в двадцать минут я свободно могу доехать до станции Виктория.
Дориан посмотрел на него и улыбнулся.
— Вот так подходящий способ путешествия для модного художника! Ручной саквояж и непромокаемое пальто! Ну, входите скорее, а то туман заберется в дом. И, пожалуйста, не начинайте серьезных разговоров. В нынешнее время серьезного нет ничего. По крайней мере, ничто не должно быть серьезным.
Холлуорд, входя, покачал головой и проследовал за Дорианом в кабинет. Там, в большом камине, ярко пылали дрова. Лампы были зажжены, а на маленьком столике стоял открытый датский серебряный погребок, с несколькими сифонами содовой воды и большими гранеными стаканами.
— Видите, Дориан, ваш слуга устроил меня здесь совсем по-домашнему. Он дал мне все, что мне было нужно, даже лучшие ваши папиросы с золотыми мундштуками. Он — в высшей степени гостеприимное существо. Мне он гораздо больше нравится, чем ваш прежний француз. Кстати, куда он девался, этот француз?
Дориан пожал плечами.
— Кажется, он женился на горничной леди Рэдлей и водворил ее в Париже, в качестве английской портнихи. Англомания там теперь в моде, как говорят. Это довольно глупо со стороны французов, не правда ли? Но, знаете ли, он был далеко не плохой слуга. Я его никогда не любил, но жаловаться на него не могу. Иногда выдумываешь себе разные глупости! Он, действительно, был мне очень предан, и, казалось, ему было очень жаль уходить. Хотите еще стакан брэнди с содовой? Или, может быть, лучше рейнвейна с сельтерской? Я сам всегда пью рейнвейн с сельтерской. Наверное, найдется в соседней комнате.