Подойдя к двери, он открыл ее. На убитого он и не взглянул. Он чувствовал, что не надо давать себе ясный отчет в происшедшем. Друг, написавший портрет — причину всех его несчастий, — не стоит уже у него на дороге. И этого было достаточно.
Потом он вспомнил о лампе. Она была довольно редкая, мавританской работы, темного серебра, с инкрустированными арабесками вороненой стали, вся осыпанная неграненою бирюзой, ее отсутствие могло быть замечено слугой и могло вызвать разные вопросы. Дориан на минуту остановился в нерешительности, затем вернулся и взял лампу со стола. Он не мог преодолеть себя и взглянул на мертвое тело. Как тихо оно сидело! Как ужасно бледны казались длинные руки! Оно напоминало собою какую-то страшную восковую фигуру.
Заперев за собой дверь, Дориан крадучись стал спускаться по лестнице. Деревянные ступеньки жалобно, словно от боли, стонали. Он несколько раз останавливался и ждал. Но все было тихо. Это был только отзвук его собственных шагов.
Войдя в кабинет, он увидел пальто и дорожную сумку. Их следовало куда-нибудь спрятать. Дориан нажал пружинку в обшивке стены, открыл потайной шкаф, где он хранил свои костюмы для ночных прогулок, и положил туда вещи. После их легко можно было сжечь. Затем он взглянул на часы. Было без двадцати два.
Он сел и принялся думать. Ежегодно, почти ежемесячно в Англии вешали людей за такие же самые поступки. В воздухе носилось безумие убийства. Вероятно, какая-нибудь алая звезда подошла слишком близко к земле… Но какие же могли быть улики против него? Бэзиль Холлуорд в одиннадцать часов вышел из его дома. Никто не видел, как он снова вернулся. Большая часть прислуги была в Сельби-Рояль. Камердинер его уже спал… Париж! Да, конечно, Бэзиль уехал в Париж с ночным поездом, как и собирался. Благодаря его забавной привычке скрытничать, целые месяцы пройдут, прежде чем возникнет какое-либо подозрение. Месяцы! А до тех пор все могло быть уничтожено.
Вдруг его осенила мысль. Он надел свою шубу и шляпу и вышел в переднюю. Там он остановился, услышав тяжелые шаги полисмена и увидев отражение его фонаря в окне. Он переждал, затаив дыхание.
Несколько мгновений спустя он выскользнул на улицу, бесшумно затворив за собою дверь. Потом позвонил. Минут через пять появился его полуодетый, заспанный слуга.
— Простите, что пришлось вас разбудить, Френсис, — сказал Дориан, входя: — но я забыл ключ. Который теперь час?
— Десять минут третьего, сэр, — ответил слуга, взглянув заспанными глазами на часы.
— Десять минут третьего? Ужас, как поздно! Завтра разбудите меня в девять. У меня есть дело.
— Слушаю, сэр.
— Заходил кто-нибудь вечером?
— Мистер Холлуорд, сэр. Он ждал до одиннадцати, а потом ушел, потому что торопился на поезд.
— Жаль, что я не видел его. Велел он что-нибудь мне передать?
— Нет, сэр, только то, что он вам напишет, если не застанет вас в клубе.
— Хорошо, Френсис. Не забудьте же меня разбудить в девять часов.
— Слушаю, сэр.
Слуга ушел, шлепая туфлями.
Дориан Грей сбросил шубу и шляпу на желтый мраморный стол и прошел в кабинет. С четверть часа он прохаживался взад и вперед по комнате, размышляя и покусывая губы. Потом взял с одной из полок адрес-календарь и стал его перелистывать. «Алан Кэмпбелл. 152, Хертфорд-стрит, Мейфэр». Да, именно этот человек был ему теперь нужен.
XIV
На следующее утро, в девять часов, лакей, с чашкой шоколада на подносе, вошел в комнату и открыл ставни. Дориан мирно спал, лежа на правом боку с подложенной под щеку рукой. Он имел вид мальчика, уставшего от игр или занятий.
Человек должен был дважды тронуть его за плечи, прежде чем он проснулся. Когда он открыл глаза, едва заметная улыбка скользнула по его лицу, как бы в ответ на приятные сновидения. Однако ему ничего не снилось. Ночью его не смущали никакие образы горя или радости. Но ведь молодость улыбается без причины. Это одна из ее главных прелестей.
Повернувшись, Дориан оперся на локоть и принялся пить шоколад. Бледное ноябрьское солнце заглядывало в комнату. Небо было ясное, голубое, и в воздухе стояло живительное тепло, совсем как в майское утро.
Постепенно события предшествовавшей ночи бесшумной кровавой поступью прокрались к нему в мозг и отпечатлелись там с ужасающей отчетливостью. Он содрогнулся при воспоминании о том, что он выстрадал, и та же странная ненависть, под влиянием которой он убил сидевшего в кресле Бэзиля Холлуорда, снова овладела им на мгновение и заставила его похолодеть от бешенства. Мертвец все еще сидел там, и солнце теперь освещало его. Как это ужасно! Ночью еще можно было вынести такие отвратительные вещи, но не днем.
Дориан чувствовал, что если бы он стал задумываться над своим поступком, то заболел бы или сошел с ума. Есть преступления, которые прекраснее в воспоминании, чем на деле; есть странные победы, которые дают больше удовлетворения гордости, чем страстям, и больше услаждают ум, чем чувства. Но преступление Дориана было не из таких. Его необходимо было изгнать из памяти, одурманить маками, задушить, чтобы оно не задушило его самого.
Когда пробило половину десятого, Дориан провел рукой по лбу, быстро встал и оделся даже тщательнее, чем обыкновенно, с особой заботливостью выбрав галстук и булавку и несколько раз переменив кольца. Он долго завтракал, пробовал различные блюда, разговаривая с лакеем о новых ливреях, которые он намеревался заказать для своих людей в Сельби, и просмотрел всю корреспонденцию. Некоторые из писем вызвали у него улыбку. Три из них его раздосадовали. Одно он прочел несколько раз и затем, разорвав его на мелкие кусочки, со скучающим видом прошептал: «Что за ужасная вещь — эта женская память!» — как сказал когда-то и лорд Генри.
Выпив свою обычную чашку черного кофе, Дориан медленно вытер губы салфеткой, знаком велел лакею подождать, сел к столу и написал два письма. Одно он положил себе в карман, другое подал слуге.
— Отнесите это в Хертфорд-стрит, № 152, Френсис, а если мистер Кэмпбелл выехал из города, узнайте его адрес.
Как только он остался один, он закурил папиросу и, взяв лист бумаги, принялся рисовать на нем сначала цветы и разные архитектурные мотивы, а затем и человеческие лица. Вдруг он заметил, что каждое рисуемое им лицо имело необыкновенное сходство с Бэзилем Холлуордом. Он нахмурился, встал и, перейдя к книжному шкафу, взял из него книжку наудачу. Он твердо решил не думать о случившемся до тех пор, пока в этом не явится безусловной необходимости.
Растянувшись на кушетке, Дориан взглянул на заглавие книги: «Эмали и камеи» Готье, в издании Шарпантье, на японской бумаге, с офортами Жакмара. Переплет был из лимонно-зеленой кожи с тисненой золотою решеткой, усеянной гранатами. Книга была подарена Адрианом Сингльтоном. Перелистывая страницы, он остановился на стихотворении о руке Ласенера, холодной желтой руке, «с которой еще не смыты следы мучительства», с пушком красных волос и «пальцами Фавна». Он взглянул на свои белые пальцы, тонкие у концов, и перешел к этим чудным стансам о Венеции:
«Sur un gamme cromatique
Le sein de perles ruisselant
La Venus de l’Adriatique
Sort de leau son corps rose et blanc.
Les dômes, sur lazur des ondes
Suivant la phrase au pur contour,
Senflent comme des gorges rondes
Que soulève un soupir damour.
Lesquif aborde et me dépose,
Jetant son amarre au pilier,
Devant unde façade rose,
Sur le marbre dun escalier».[10]
Как были восхитительны эти стансы! При чтении их казалось, будто плывешь по зеленым лагунам розово-жемчужного города, в черной гондоле с серебряным носом и стелющимися по воде занавесками. Самые строки казались Дориану теми прямыми бирюзово-голубыми линиями, которые тянутся за вами по воде, когда вы плывете к Лидо. Внезапные вспышки красок напоминали ему игру цветов на радужных шейках птиц, порхающих вокруг высокой колокольни Кампаниллы, похожей на медовые соты, или прохаживающихся с величавой грацией под темными сводами аркад. Закинув голову, полузакрыв глаза, Дориан снова и снова повторял про себя:
«Devant une façade rose,
Sur la marbre d`un escalier».
Вся Венеция была в этих двух строках. Ему вспомнилась проведенная там осень и чудесная любовь, заставившая его натворить восхитительных, безумных глупостей. В каждом городе есть свой романтизм. Но Венеция, как и Оксфорд, сохранила свой романтический фон. А для каждого истинного романтика фон — это все, или почти все… Некоторое время и Бэзиль провел с ним в Венеции; он сходил с ума от Тинторетто. Бедный Бэзиль! Какой ужасной смертью он умер!
Дориан вздохнул и снова взялся за книгу, стараясь забыться. Он читал о ласточках, сновавших в маленьком кафе в Смирне, где сидят хаджи и перебирают янтарные четки, а купцы в тюрбанах курят свои длинные трубки с кисточками и важно беседуют друг с другом. Он читал про обелиск на Place de la Concorde, плачущий гранитными слезами в своем одиноком изгнании, без солнца, и страстно стремящийся обратно, к покрытому лотосами Нилу, где покоятся сфинксы и живут розово-красные ибисы и белые ястребы с золочеными когтями, а крокодилы с маленькими берилловыми глазками медленно движутся по зеленому, дымящемуся илу; он задумался над строками, музыка которых навеяна зацелованным мрамором, тем странным изваянием, которое Готье уподобляет голосу контральто, тем «monstre charmant», что лежит в порфировой комнате в Лувре…
Но, спустя некоторое время, книга выпала из рук Дориана. Он стал нервничать, и его охватил припадок страха. Что, если Алан Кэмпбелль выехал из Англии? Целые дни пройдут до его возвращения. Может быть, он еще откажется прийти? Что тогда делать? Каждое мгновение было вопросом жизни и смерти.
Они были большими друзьями когда-то — пять лет тому назад — и были почти неразлучны. Затем близость их внезапно оборвалась. Теперь, когда они встречаются в обществе, улыбается один Дориан Грей; Алан Кэмпбелль никогда не отвечает на улыбку.