Портрет Дориана Грея — страница 41 из 43

— Вам я могу сказать, Гарри. Только вам одному. Я пощадил одну женщину. Это звучит тщеславно, но вы знаете, что я хочу сказать. Она прелестна и удивительно похожа на Сибиллу Вэн. Вероятно, это-то и привлекло меня к ней сначала. Вы помните Сибиллу, не правда ли. Как это было уже давно! Гетти, конечно, не принадлежит к нашему классу. Она — просто деревенская девушка. Но я действительно полюбил ее. В течение всего этого чудного мая я ездил туда и виделся с ней два или три раза в неделю. Вчера она меня встретила в маленьком саду. Цвет яблони осыпал ее волосы, а она смеялась. Мы должны были сегодня на заре уехать вместе. Вдруг я решил оставить ее такой же чистой, подобной цветку, какой я ее нашел.

— Я думаю, что новизна ощущений доставила вам трепет истинного наслаждения, Дориан, — прервал лорд Генри. — Но я могу за вас окончить вашу идиллию. Вы дали ей хороший совет и разбили ее сердце. Это было началом вашего обновления.

— Гарри, вы ужасны! Вы не должны говорить таких гадких вещей. Сердце Гетти вовсе не разбито. Конечно, она плакала и все такое. Но зато на ней нет позора. Она может, как Пердита, жить у себя в саду…

— И оплакивать неверного Флоризеля, — сказал лорд Генри и засмеялся, откидываясь на спинку стула. — Милый мой Дориан, у вас иногда бывают самые странные мальчишеские фантазии. Неужели вы думаете, что эта девушка теперь может когда-нибудь быть искренно довольна человеком из своего сословия? Наверное, ее когда-нибудь выдадут замуж за какого-нибудь грубого возчика или благодушного пахаря. Ну, и то, что она вас встретила и полюбила, научит ее презирать своего мужа, и она будет очень несчастна. С моральной точки зрения я не в восторге от вашего великого самопожертвования. Даже и для начала оно очень слабо. Кроме того, почему вы думаете, что Гетти не плавает в настоящий момент в каком-нибудь мельничном пруду среди белых лилий, как Офелия?

— Это невыносимо, Гарри! Вы надо всем издеваетесь, а потом подсказываете самые серьезные трагедии. Теперь мне жаль, что я вам рассказал. Мне все равно, что вы там ни говорите. Я знаю, что был прав. Бедная Гетти! Когда я верхом проезжал мимо фермы сегодня утром, я видел в окне ее бледное, подобное жасмину, личико. Не будем больше говорить об этом, и не пытайтесь убедить меня, что первое доброе дело, которое я сделал за многие годы, первое маленькое самопожертвование, когда-либо мною испытанное, на самом деле оказывается грехом. Я хочу стать лучше. Я уже делаюсь лучше… Расскажите мне что-нибудь о себе. Что в городе? Я уже несколько дней не был в клубе.

— Там все еще обсуждают исчезновение бедного Бэзиля.

— Я думал, это уже успело наскучить, — сказал Дориан, наливая себе вина и слегка хмуря брови.

— Милый мой, да ведь об этом говорят всего только шесть недель, а наша публика не в силах делать более одного умственного усилия в три месяца для приискания темы разговора. Однако же последнее время ей повезло. У нее был мой развод и самоубийство Алана Кэмпбелля. А теперь еще и таинственное исчезновение знаменитого художника. Сыскное отделение все еще настаивает на том, что человек в сером пальто, выехавший со станции Виктория с поездом в двенадцать часов ночи 9 ноября, и был несчастный Бэзиль, а французская полиция заявляет, что Бэзиль вовсе не приезжал в Париж. Пожалуй, недели через две мы услышим, что его видали в Сан-Франциско. Как это ни странно, но это так: всех исчезнувших людей почему-то видят в Сан-Франциско. По всем вероятиям, это очаровательный город, обладающий всеми прелестями грядущего мира.

— А по-вашему, что случилось с Бэзилем? — спросил Дориан, поднося стакан бургонского к свету и сам удивляясь спокойствию, с которым говорил на эту тему.

— Не имею ни малейшего представления. Если Бэзилю вздумалось скрыться, так уж не мое дело вмешиваться. Если же он умер, то я не хочу о нем вспоминать. Смерть — единственная вещь, приводящая меня в ужас. Я ненавижу ее.

— Почему? — усталым голосом спросил младший из собеседников.

— Потому, — ответил лорд Генри, водя перед носом флаконом с нюхательной солью: — что все можно пережить в наши дни, кроме смерти. Смерть и пошлость — два единственных явления XIX века, которым еще не найдено объяснения… Пойдем пить кофе в концертную залу, Дориан. Вы должны поиграть мне Шопена. Человек, с которым убежала моя жена, чудесно играл Шопена. Бедная Виктория! Я был к ней очень привязан. Дом без нее стал довольно скучным. Конечно, семейная жизнь — это только привычка, скверная привычка. Но человек всегда жалеет даже о потере самых скверных своих привычек. Может быть, о них-то больше всего и сокрушаются. Это такая существенная часть каждой человеческой личности.

Дориан ничего не ответил, но, встав, перешел в соседнюю комнату, сел за рояль, и пальцы его забегали по клавишам. Когда был подан кофе, Дориан остановился и, посмотрев на лорда Генри, спросил:

— Гарри, а не приходило вам в голову, что Бэзиль был убит?

Лорд Генри зевнул.

— Бэзиль был очень популярен и всегда носил дешевые часы. Зачем же кому-нибудь было его убивать? Он был недостаточно остроумен, чтобы иметь врагов. Правда, у него был удивительный талант к живописи. Но человек может писать, как Веласкез, и все-таки быть невозможно-скучным. Бэзиль же, право, был довольно-таки скучноват. Он только раз заинтересовал меня, много лет тому назад, когда он признался мне, как он вас безумно обожал, и что вы были преобладающим мотивом в его творчестве.

— Я очень любил Бэзиля, — сказал Дориан с оттенком печали в голосе. — Но нет ли предположений, что он был убит?

— О, да, некоторые газеты пишут про это. Но это маловероятно. Я знаю, в Париже есть ужасные притоны, но Бэзиль ведь не такой был человек, чтобы их посещать. Он не был любопытен. Это был его главный недостаток.

— Что бы вы сказали, Гарри, если б я признался вам, что я убил Бэзиля? — сказал Дориан. И, произнося эти слова, он внимательно следил за выражением лица лорда Генри.

— Я сказал бы, мой друг, что вы позируете в такой роли, которая к вам совершенно не подходит. Всякое преступление — пошло, точно так же, как всякая пошлость есть преступление. В вас нет задатков убийцы, Дориан. Мне не хочется задевать ваше самолюбие, но, уверяю вас, это так. Преступление свойственно лишь низшим классам. И я их за это ничуть не виню. Мне кажется, что для них преступление — то же самое, что для нас искусство — просто-напросто средство испытать необычайные ощущения.

— Средство испытать необычайные ощущения? Так вы думаете, что человек, совершивший убийство, в состоянии совершить его вторично? Не говорите мне этого.

— О! все становится удовольствием, если часто его повторять, — воскликнул, смеясь, лорд Генри. — Это одна из важнейших тайн жизни. Но мне все-таки кажется, что убийство всегда — заблуждение. Никогда не надо делать того, о чем нельзя рассказывать после обеда. Но забудем о Бэзиле. Мне очень хотелось бы поверить, что он кончил так романтично, как вы предполагаете; но я не могу. По всей вероятности, он просто-напросто упал с омнибуса в Сену, и кондуктор замял всю историю. Да; по-моему, его конец был таков. Я себе представляю его, как он лежит на спине под этими мутно-зелеными волнами, а тяжелые баржи проплывают над ним, и длинные водоросли запутались у него в волосах. Знаете что? Мне кажется, он уж больше ничего порядочного не мог бы написать. За последние десять лет его работы очень ослабели.

Дориан вздохнул, а лорд Генри перешел через комнату и начал гладить головку редкостного явского попугая, большой серой птицы, с розовым гребешком и розовым хвостом, балансировавшей на бамбуковой жердочке. Как только его тонкие пальцы коснулись птицы, она опустила белую пену сморщенных век на черные стеклянные глаза и начала равномерно качаться взад и вперед.

— Да, — продолжал лорд Генри, оборачиваясь и доставая из кармана платок: — его картины стали никуда негодны. Казалось, он что-то потерял. Он потерял идеал. Когда вы с ним перестали дружить, он перестал быть великим художником. Отчего вы разошлись? Должно быть, он страшно надоел вам. Если так, то он вам этого никогда не простил. Такова привычка всех надоедливых людей. Кстати, куда девался тот удивительный портрет, который он с вас написал? Кажется, я никогда не видел его с тех пор, как он был закончен. Ах, да! Помню, вы рассказывали мне много лет назад, что вы его послали в Сельби, и что его не то затеряли, не то украли по дороге. Вы его не отыскали? Как жаль! Это был настоящий шедевр. Помню, я хотел его купить. Как жаль, что я не купил его. Это было лучшее творение Бэзиля. После того, его творчество было все время какой-то странной смесью плохой живописи и добрых намерений, которая всегда дает человеку право называться типичным английским художником. Вы не объявляли о пропаже? Вы должны были это сделать.

— Я забыл, — сказал Дориан. — Должно быть, объявлял. Но мне никогда не нравился этот портрет. Теперь я жалею, что позировал для него. Одно воспоминание о нем для меня отвратительно. Зачем вы о нем говорите? Он всегда напоминал мне эти странные строки из какой-то пьесы — кажется, из «Гамлета»:

…Словно образ печали,

Лицо, лишенное сердца…

Да: вот он что напоминал.

Лорд Генри засмеялся.

— Если человек относится к жизни как художник, то его ум у него в сердце, — ответил он, опускаясь в кресло.

Дориан Грей покачал головой и взял несколько мягких аккордов на рояле.

— Словно образ печали, — повторял он: — лицо, лишенное сердца.

Лорд Генри откинулся в кресле и посмотрел на него полузакрытыми глазами.

— Кстати, Дориан, — сказал он после паузы, — какая польза человеку, если он обретет весь мир и, — как это говорится? — теряет душу?

Музыка резко оборвалась, и Дориан Грей вздрогнул, смотря в упор на своего друга.

— Почему вы меня об этом спрашиваете, Гарри?

— Милый мой, — сказал лорд Генри, поднимая в удивлении брови: — я спросил вас потому, что думал, что вы можете дать мне на это ответ. Вот и все. Я проходил через парк в прошлое воскресенье, и недалеко от Мраморной арки стояла маленькая кучка плохо одетых людей, слушавших какого-то пошлого уличного проповедника. Когда я проходил, я слышал, как проповедник прокричал этот вопрос своим слушателям. Мне это показалось очень драматичным. Лондон изобилует подобными любопытными эффектами. Дождливый воскресный день, грязный христианин в непромокаемом плаще, кольцо мертвенно-бледных лиц под дырявой крышей мокрых зонтиков и поразительная фраза, брошенная в воздух резкими, истеричными устами, — это было прямо прекрасно, целый мотив для чего-нибудь. Я хотел было сказать этому пророку, что душа есть у искусства, а у человека ее нет, но боюсь, что он не понял бы меня.