— В следующий раз сготовлю что-нибудь повкуснее, — смеясь, пообещала она.
Мы немного поболтали о том о сем, и неожиданно Дженни призналась:
— А девчонки спрашивают о вас…
Это была новость. «Ну да, — подумал я, — если у Эмили есть м-р Гилберт, чем Дженни хуже? Каждой девочке в этом возрасте хочется иметь тайну, о которой можно пошептаться с подружками».
— Но я им ничего не рассказываю, — поспешила успокоить она. — Только то, что вы симпатичный и…
— Дженни нам пора за работу, — напомнил я. — Кончай глупости!
— И что вы прекрасный художник. И что вы едва не умерли с голоду. Это произвело на них самое большое впечатление — Она улыбнулась кокетливо и немного смущенно. — Они говорят, что это очень романтично. Прямо как в книгах.
— Господи! — вырвалось у меня.
— И по-моему, они завидуют, что я у вас вот так неожиданно появляюсь. Наверно, это тоже кажется романтичным… — Она посмеивалась и словно бы поддразнивала меня, но голос и порозовевшие щеки выдавали ее стеснение.
— Давай-ка лучше допивай молоко и — за дело. — Я постарался сказать это построже.
— Вы не сердитесь на меня, Эдвин? — Похоже, мой тон ее несколько встревожил. — Я же пошутила.
— И не думал сердиться, — сказал я — Но слушай, ты будешь наконец позировать?
Дженни послушно уселась в кресло, и мы продолжили наш сеанс. Но молчала она каких-то две-три минуты — на большее ее не хватило.
— Нет, я правда пошутила. Я не говорила им, что вы симпатичный.
Не скажу, чтобы меня слишком утешило это сообщение, и я предпочел на него не отвечать. Тогда Дженни сменила тему:
— Не думайте, что мы всегда носим эту тоскливую форму. У нас есть еще воскресные платья — голубые, с вышивкой. А в церковь обязательно надо идти в длинной белой вуали. Прошлый раз Эмили в спешке не сумела ее толком приколоть, и вуаль свалилась. И ее наказали молчанием. На целый день.
Потом безо всякой связи она заговорила об уроках.
— Мне нравится математика. А историю я не люблю. Она наводит на меня тоску. Все эти короли и полководцы, которые воевали, воевали, старались друг друга перехитрить — а потом все равно исчезли. А вот Эмили история нравится. Наверно, я как-то не так устроена, да, Эдвин?
Одной кистью я работал, а другую держал в зубах, поэтому не мог ей ответить и лишь промычал что-то нечленораздельное.
— Вы тоже как-то не так устроены, — сказала она. — Не так, как другие. Я это сразу заметила.
— Может, и так, — вынув кисть изо рта, рассеянно согласился я. — Поверни-ка лучше голову чуть правей.
С минуту Дженни молчала. И вдруг спросила тихим, странно изменившимся голосом:
— А как вы думаете, Эдвин, люди могут иногда знать, что впереди? Ну, то есть что с ними произойдет.
Не будь я так поглощен работой, я бы, наверно, всерьез задумался, с чего это она задает такие вопросы, откуда они у нее. Задумался, а может, и встревожился бы. Но все мои мысли были прикованы к ее лицу, к ее портрету, слушал я ее вполуха и потому ответил почти бездумно:
— Нонсенс!
— А я вот не уверена… — Она покачала головой. — Почему тогда вдруг начинаешь размышлять о том, чего с тобой никогда не было? И становится тоскливо-тоскливо… С вами бывает такое?
Я неопределенно пожал плечами.
— А что если это предчувствие? И в глубине души ты уже знаешь, что это произойдет, только боишься себе в этом признаться. И тебе заранее больно. Только ты называешь это смутной тревогой или еще как-нибудь…
Да, я отчетливо слышал эти слова, такие неожиданные в ее устах, но не в состоянии был в них вдуматься.
— Ты прямо как Белая Королева, — усмехнулся я. — Помнишь, в «Алисе в Зазеркалье»?
— Я не читала.
— Ну, там была такая Белая Королева, которая сперва громко вскрикивала, а потом уже укалывалась булавкой.
Последовала долгая пауза.
— Ладно, не буду вам больше мешать, — проговорила Дженни, и я понял, что она обижена. Понял, но что я мог сделать в своей горячке, подхлестываемый страхом, что день вот-вот начнет угасать, и я не успею кончить…
Больше мы не произнесли ни слова. Дженни сидела не шелохнувшись, какая-то отдалившаяся, погрузившаяся в себя. Я чувствовал свою вину, но, признаюсь, в глубине души был даже доволен: молчание ее пошло портрету на пользу. За этот последний час я сделал, пожалуй, больше, чем за два предыдущих. И наконец, когда окно уже наливалось предвечерней синью, я нанес завершающий мазок и опустил кисть.
— Кажется, кончил, — облегченно вздохнув, проговорил я. — Хочешь взглянуть?
Но Дженни не ответила, казалось, она дремлет. Тихонько ступая, я вышел на лестницу и спустился вниз — помыть руки и освежиться. Я отсутствовал не больше пары минут. Но когда вернулся, комната была пуста. Никаких следов, лишь коротенькая записка на постели:
«Эдвин, дорогой! Я вернусь. Но не скоро. Наверно, весной.
Дженни».
Глава одиннадцатая
Узнать номер телефона не составило большого труда: под Пикскиллом был лишь один монастырский пансион. Но еще не подняв трубку, я уже знал, что мне ответят. «Простите, такой у нас нет». И я не стал просить их поискать это имя в списках прошлых лет. Допустим, они что-то раскопают — и что дальше?
Что дальше? — на этот вопрос не было ответа. Состояние мое в те дни можно выразить одним словом: пустота. От радостного ожидания, которым я еще совсем недавно жил, не осталось и следа. Да, Дженни как живая глядела на меня с портрета — лучшего из всего написанного мною, — но это только лишний раз напоминало, что ее нет. Ни здесь, в этой комнате, ни во всем огромном мире, что простерся за ее стенами. А в запредельную даль, куда она ушла, мне ходу нет. Снова и снова будет вставать по утрам солнце, распахивая нам двери в новый день, но никогда не откроются двери в день вчерашний.
Я глядел на разбросанные всюду кисти, краски, холсты, и они казались какими-то омертвелыми в своей ненужности. Наверно, вот такой же выморочностью веет от скрипки, на которой никто не играет. Один-единственный звук способен возвратить ее к жизни, вновь сделать музыкальным инструментом. Но некому извлечь этот звук, и скрипка остается просто пустым деревянным ящиком. Опустелым, как моя жизнь.
Никогда я не завидовал людям, с головой погруженным в бескрылое повседневье. Но теперь мне впервые подумалось, как, в сущности, счастливы те, кто живет просто и бесхитростно, не мудрствуя лукаво, не ломая голову над загадками Времени. Быть может, неведение и простодушие — величайший дар, который мы не умеем еще по достоинству оценить. Дар, только и делающий возможной жизнь на Земле — в железном кольце безысходности и мрака. Без этого спасительного неведения человечество давно бы сгинуло, сошло с ума от леденящего ужаса обреченности, от неразрешимости вселенских тайн. Вечных тайн, одна из которых обрушилась на меня всей своей тяжестью…
Это были трудные дни, но мало-помалу я стал выкарабкиваться. Меня спас портрет — точнее, необходимость дописать платье и еще кое-какие детали. Постепенно я втянулся в работу, обретая, нет, не душевное равновесие, но хотя бы нечто похожее.
Но ощущение пустоты не проходило. И именно потому я не мог заставить себя отнести Мэтьюсу уже окончательно завершенный портрет. Я не мог с ним расстаться, потому что это было единственное, что оставалось в этой комнате от Дженни — от ее милой болтовни, от звонкого смеха, от теплых лучиков ее глаз. Я хотел верить, что она вернется, но ох как далеко еще было до весны.
И однажды миссис Джекис застукала меня. Она неслышно вошла в комнату в тот самый момент, когда я разговаривал с портретом. Уж не помню, что именно я говорил, да это, в общем-то, и неважно. Куда важнее то, что слова мои услышала возникшая за моей спиной полная любопытства миссис Джекис.
— Ну и ну, — проговорила она, разглядывая портрет. — Так это, значит, та самая юная особа…
Вскакивая на ноги, я успел пробормотать какую-то фразу, которая должна была показать, что разговаривал я сам с собой, а отнюдь не с портретом. Но по глазам миссис Джекис я понял, что она без труда раскусила мой маневр.
— Та самая, что нанесла вам визит, — с улыбочкой констатировала она. — Ваша милочка.
И тут я сорвался.
— Дура! — вне себя заорал я, готовый ударить ее, вытолкать из комнаты.
Но миссис Джекис стояла передо мной так непоколебимо, что это меня несколько охладило.
— Дурак здесь кто-то другой, — язвительно произнесла она и с ледяным достоинством двинулась к двери, сжимая в руке тряпку, которой, видимо, перед тем вытирала пыль на лестнице. — Вы можете в любой момент покинуть этот дом, — добавила она, обернувшись на пороге. — Другие будут рады занять ваше место. — И уже выходя, заключила: — Вы не джентльмен.
Меня так и подмывало броситься вслед и крикнуть ей, что съезжаю сегодня же, прямо сейчас… Но я приказал себе заткнуться. Я знал, что не смогу уйти из этой комнаты, где все напоминает о Дженни — от лестницы, по которой она так легко и радостно взбежала, до этого кресла и чашки, из которой она пила. Да и сумеет ли она меня найти, если я сменю адрес?
И я тихонько прикрыл уже распахнутую мною дверь. Я уже готов был извиниться перед миссис Джекис за свою грубость… Все это оставило горький осадок. Чтобы хоть немного отвлечься, я убрал портрет с мольберта, поставил лицом к стене. Но это мало что изменило — все равно я не мог думать ни о чем другом.
А через несколько дней произошло неожиданное.
Мэтьюс устроил в своей галерее выставку картин Джерри Фарнсворта и Элен Сойер, и я отправился ее посмотреть. Но в небольшом зале было не протолкнуться, и, решив подождать, пока публика схлынет, я заглянул в кабинет, где сидела мисс Спинни. Она дружески приветствовала меня и тут же сообщила, что удачно продала мой натюрморт с цветами, — с чем я ее, разумеется, и поздравил.
— А кстати, Адамс, если не секрет, что вы сделали с теми тридцатью долларами? — спросила она.
— Истратил, — ответил я, порядком удивленный этим вопросом.