— Мне гораздо интересней рыбаки, — сказал я.
— Рыбаки? — В голосе Мэтьюса слышалось сомнение. — Н-да…
— Написать так, чтобы все дышало противоборством, — не отступал я. — Один на один с морем. Ранним утром. С рыбой, бьющейся в сетях там, под водой.
— Послушайте, Эдвин, — Мэтьюс положил мне руку на плечо, — в мире слишком много рыбы. И слишком мало женщин, на которых хочется долго-долго смотреть. — Он вздохнул. — Не забывайте этого, друг мой.
Поезд отходил в полночь, и я попросил Гэса подвезти меня до вокзала. Мы ехали по ночному городу, мимо темных глазниц опустевших до утра небоскребов, и уже не верилось, что только вчера вот здесь, рядом со мной сидела Дженни. Теперь на этом месте лежали мои вещи: в одном узле краски, кисти, холсты и складной мольберт, в другом — одежда. Букетик фиалок, уложенный в бумажный пакет, покоился в моем кармане. Цветы привяли, но еще сохранили свой тонкий аромат. И к нему примешивался еще один еле уловимый запах — запах ее волос… Или только казалось?
— Просто ты думаешь о ней, оттого и мерещится, — проговорил Гэс, когда я сказал ему об этом. — Но не теряй надежды, Мак. Кто знает, может, вы встретитесь куда раньше, чем думается. В этом мире порой случаются самые неожиданные вещи. Возьми хотя бы мой народ… — Он, конечно, не мог упустить случая сесть на своего философского конька. — Они думали, им не выбраться из Египта. Но прекрасно выбрались. А зачем? Чтобы суметь потом написать Библию. О чем тогда не могли и догадываться.
— Они и не должны были догадываться, — сказал я.
— Ты имеешь в виду: Он возвестил им. Да, но что Он возвестил? Вот что хотелось бы мне знать.
— Мне кажется. Он сказал это достаточно ясно, — заметил я.
— Но не для меня, — упрямо мотнул головой сидящий за рулем философ. — Я все еще пытаюсь это разгадать. Мне ясно одно: то была благая весть. Но хотелось бы знать больше…
В таком духе мы беседовали до самого вокзала.
Когда машина остановилась, я протянул Гэсу деньги за проезд, но он отвел мою руку.
— Не о чем говорить, Мак. Я не включал счетчика. Достаточно заработал на тебе вчера.
Мы стали прощаться.
— Осенью увидимся, — сказал я.
— Обязательно, — кивнул он. — Может, черкнешь мне открытку, а?
Перед тем как взять свои вещи, я, поколебавшись, спросил:
— Как думаешь, Гэс, Бог хочет сказать мне что-то? — Спросил как бы полушутя, но там, в глубине, мне было не до шуток.
— Я не исключил бы этого, — ответил Гэс.
— Но что?
— Откуда мне знать. Мак…
Назавтра в полдень я подъезжал к Провинстауну. Когда позади остался мост в Баурни и в окно ворвался теплый ветерок, напоенный запахами хвои и молодой листвы, я почувствовал, как в меня живительной струей вливается умиротворяющий покой лета. В Ярмуте во дворах и вдоль улиц уже распустилась сирень, а в садах Брюстера груши и сливы стояли все в цвету, будто осыпанные снежком. И наконец за холмами Труро открылся залив — сверкающий на солнце простор, синей, чем крылья синей птицы, и там вдали, на горизонте еле различимые домики Плимута.
Арне встретил меня на вокзале. У него была комната в западной части города, недалеко от верфи Фуртадо, и он повел меня туда помыться и привести себя в порядок.
Когда мы поднялись по лестнице и Арне отворил свою увешанную неистовыми картинами келью, я подошел к окну — и словно окунулся в прошлое. Все было как прежде. Так же кружились и кричали чайки над волнами, так же пахло рыбой и водорослями, а внизу, на песчаном берегу какой-то малый постукивал молотком, ремонтируя шлюпку. В гавани собралось множество рыбацких судов, и среди них красовалась шхуна «Мэри П. Гуларт». Сразу узнал я и «Бокаж», тунцелов Джона Уотингтона — взрезая волны, он шел на всех парах со стороны Труро, и пена вскипала у его носа.
Мы с Арне вышли из дому, когда солнце уже скрывалось за холмами на том берегу залива, и зажглись маяки — рубиновый свет на Вуд-Энде и белый на Пойнте. Мы двинулись к рыбацкой пристани — мимо скобяной лавки Дайера и гаража Пэйджа, мимо почты, что стоит под старыми вязами на углу маленькой площади. Туристы и отпускники еще не появлялись, видимо, ожидая устойчивого тепла, и город жил своей обычной неспешной жизнью — Провинстаун собственной персоной. Бронзоволицые рыбаки сидели, развалясь на скамейках, или прохаживались по тротуарам, переговариваясь на своем невообразимом жаргоне, где едва ли не каждое второе слово было португальским. Проплывали в ранних сумерках стайки смешливых девушек — то там, то здесь, перебрасываясь шутками с морской братией.
Мы зашли поужинать к Тэйлору, и я заказал «чаудер» — густую похлебку из рыбы, моллюсков, свинины и овощей, которую здесь готовили, как нигде. И пока мы ждали заказ, Арне выкладывал мне местные новости. Разумеется, прежде всего о художниках. Про Джерри Фарнсворта, который все еще обитает в своей старой студии, про Тома Блэкмена, который снова ведет в колледже класс гравюры, и прочее в том же духе. Ну, а я, естественно, рассказал Арне о портрете. Услышав, что Мэтьюс надеется продать картину в один из музеев, приятель мой пришел в ужас.
— Неужели ты позволишь, Эд? — загрохотал он. — В музей?! Это же смерть для художника!
— А что ты скажешь об Инессе или Чейзе? — пробовал возразить я.
— Они мертвы! — Тон Арне был непререкаем. — Их время прошло, и со всем этим покончено.
— Я так не думаю.
— Да что с тобой, Эд? — Во взгляде Арне читалось что-то вроде сочувствия. — Прошлое осталось позади, оно больше не существует! Или тебе это не ясно?
— И однако существует Рембрандт, — сказал я. — И Ван Гог. И с ними отнюдь не покончено… Прошлое не позади нас, Арне, — оно вокруг нас. Не знаю, как ты, но я особенно остро чувствую это здесь, на Кейп-Коде. Вглядись в эти приливы и отливы — разве они не те же, что годы и столетия назад? А рыба — разве она не так же бьется в сетях, как билась при Вашингтоне или Линкольне? — И принимаясь за еду, которую нам в этот момент принесли, я добавил, чтобы смягчить остроту дискуссии: — Честно говоря, Арне, я и сам только сейчас стал об этом задумываться.
— Художнику вредно слишком много думать, — было сказано мне в ответ. — Это мешает чувствовать цвет.
И пока не опустели наши тарелки, не утихал наш спор о тонах и контурах, линиях и символах, формах и массах. Спор такой жаркий, что старый Тэйлор даже выглянул в зал, обеспокоенный шумом.
— Говорю тебе еще раз, — кричал Арне, нервно комкая бороду, — мы должны вернуться в детство! Мы должны вернуть этому поблекшему худосочному миру первозданную яркость красок! Цвет нужен лишь для одной-единственной цели: смотреть на него! К черту умников! Не мудрствовать, а — рисовать! Как дети!
— Стало быть, ты считаешь, что детям будет понятна твоя живопись? — спросил я.
Боже, с каким презрением взглянул на меня мой приятель!
— Художника может понять только художник! — прогремел он, с такой силой потянув себя за бороду, что я стал всерьез опасаться за ее сохранность. — Вернее, попытаться понять! Ждать понимания от масс по меньшей мере наивно. — И добавил: — К тому же музеи всегда заполнены детворой.
Я с трудом сдержал улыбку. В этой восхитительной непоследовательности был весь Арне. И возражать что-либо, конечно, уже не имело смысла.
Но когда мы, поужинав, вышли на улицу и направились домой, Арне удивил меня еще больше.
— А эта девушка, с которой ты писал портрет, приедет сюда летом? — неожиданно спросил он.
— Да, — как-то бездумно вырвалось у меня. — Только не знаю, когда.
— Пожалуй, я тоже напишу ее портрет, — сделал Творческую заявку мой приятель.
Я тихо рассмеялся в темноте, представив, что это был бы за портрет. Но тут же мне стало не до смеха. Я вдруг по-новому остро ощутил, как неизмеримы пространства, простершиеся между нами. Этот воздух, которым я сейчас дышу, быть может, он ветерком гладил ее волосы — но когда, сколько лет назад? Над Провинстауном ночь, но над Гавайями сияет полдень, а где-то над Уралом уже встает завтрашнее солнце. А позавчерашнее светило — что если лучи его все так же прогревают большой плоский камень на опушке того леска? Вчера… позавчера… завтра… — что мы знаем обо всем этом?
«Я вернусь. Но не так… Вернусь, чтобы всегда быть вместе». Нет, ее последние слова не обещали скорой встречи. И наверно, зря я утвердительно ответил на вопрос Арне. Вряд ли ей успеть до конца лета, как бы она ни спешила. Но не мог же я объяснить ему это. Не мог и не хотел.
Мы молча шагали по опустевшей улице, как-то по-домашнему уютно освещенной невысокими фонарями. Не спеша шагали, полной грудью вдыхая живительно чистый влажный воздух, в котором смешались запахи моря и ароматы цветущих садов. Чуть покачивались во тьме мачтовые огни «Мэри П. Гуларт», и бессменно несли свою световую вахту прожектора маяков, а над всем этим тихо мерцали далекие звезды, чьи лучи века и века летели к нам через бездны пространств. Наверно, для них тоже не существует границ между «вчера» и «сегодня»…
Город засыпал. И люди, и чайки, дремлющие на пустынных палубах рыбацких судов, а то и прямо на воде. И единственными звуками, которые мы слышали, шагая к дому, были звуки наших шагов.
Глава шестнадцатая
Я был рад встрече с Провинстауном, но не хотел оставаться в нем на все лето. От денег, полученных за портрет, у меня еще оставалось больше двухсот долларов, и я решил снять домик в Труро, старом рыбацком гнезде, что лежит к югу от города — там, где впадает в залив река Пэмит. Я выбрал Труро потому, что бывал там раньше и успел полюбить те места.
Поиски мои быстро увенчались успехом, хотя снятый мною домишко, пожалуй, вернее было бы назвать хижиной. Зато стоял он на высоком берегу, окруженный соснами, сквозь ветви которых виднелась текущая внизу река. Воздух здесь был родниковой свежести, а шум ветра в ветвях сливался с мерным шумом недалекого прибоя в единую мелодию нерушимого земного покоя.
В часы отлива Пэмит — всего лишь узенькая ленточка воды, струящаяся среди тростников. Но в полнолуние, когда прилив достигает апогея, река разливается, затопляя болотистую низину, и можно себе вообразить, каковы были разливы в те времена, когда еще не наросли песчаные наносы в устье, — тогда, говорят, Пэ