Портрет художника в юности — страница 17 из 40

йной полицией, другие - из пиетета. Робость не позволила мне выразить перед аэдом свои восторги, а на следующий день оказалось уже поздно.

Много лет спустя я спросил Исаака, почему он не воспользовался приездом в Москву, чтобы отвести нависавшую над ним беду. "Ладно, я тогда был юн и во всех этих делах совершенно не разбирался, - сказал я, - но ведь могли же вы организовать несколько собственных выступлений, пригласить дипкорпус, журналистов, заручиться чьей-то поддержкой..." "Не сочтите за пижонство, Алеша, но я тогда приехал послушать Ходынского, - сказал маститый аэд, блистая совершенно уже облысевшим черепом, - и более всего сожалел о том, что пришлось уйти с концерта незадолго до конца, чтобы успеть на ленинградский поезд, а про беду, как вы выражаетесь, пожалуй, и не подозревал. Так, сгущалось что-то, однако же... нет, решительно вас не понимаю, Алексей. Над всеми нами в любой момент нависает беда, и ежели об этом постоянно думать, так ведь и повеситься можно, не так ли?"

Я наполнил его стакан белым вином, долил водки в свой собственный, и замолчал в смущении, точнее же - забалансировал, чертыхаясь, на колеблющейся неструганой доске, составлявшую часть импровизированных мостков над неистребимой грязью ночного Тушина 1968 года. Были там и обломки бетона, впрочем, и ведра рассыпанного песка, и кирпичи, по которым приходилось прыгать, тщательно соразмеряя каждое следующее движение. Но и звезды сияли, разумеется, не изменившись ни за пятнадцать лет моей тогдашней жизни, ни за тридцать последующих лет. Что поделать - я до сих пор подвержен рецидивам звездной болезни, начавшей одолевать меня в раннем детстве, я, бывает, до сих пор, подобно гривастому степному волку из саратовских эллонов Розенблюма, задираю стареющее лицо к ночному небу и забываю обо всем - как забыл и в тот вечер, кое-как выпрастывая ноги из жирной тушинской грязи, неведомым образом покрывавшей не только пространства, отведенные архитектором на газоны, и не только немощеные участки дороги, но даже и наспех уложенный и незамедлительно потрескавшийся асфальт. Что поделать, как любил говорить отец, дворники вымерли, а машины для уборки улиц еще не успели добраться до наших краев.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ


Дня через два сразу после школы я поехал в центр к Жуковкиным позаниматься с Володей и с порога услыхал сквозь неплотно прикрытые двери кабинета взволнованный, совсем молодой еще баритон хозяина дома.

"Ну и чего мы добьемся? Только раздразним их и разозлим, и вместо одной жертвы будет несколько. Нет, - он взял особенно высокую ноту, - менять этот режим можно только изнутри."

"Значит, - отвечал ему женский голос, показавшийся мне знакомым, - вы подписывать не будете, Андрей Всеволодович?"

"Не буду, - раздраженно отвечал народный скульптор, и я представил, как он мотает красивой длиннокудрой головой и достает из кармана лиловой бархатной куртки элегантную бело-синюю пачку "Аполлон-Союз", и, нервничая, ломает в мясистых пальцах одну сигарету за другой, - потому что считаю это с твоей стороны, во-первых, донкишотством, а во-вторых, бестактностью по отношению лично ко мне. Стоит мне сейчас попасть в опалу, как немедленно зарубят памятник героям Курской битвы, которым я, между прочим, хотел сказать нечто новое от лица российской культуры - всему миру, а потом меня, невзирая на все заслуги, попрут в три шеи из комиссии по наследию Ксенофонта, - ты же не станешь спорить, что Ксенофонт для нашей культуры все-таки значит больше, чем этот питерский дьячок - и не выйдет ни двухтомник, ни книга воспоминаний, ни пластинки, и даже старый хрен Коммунист Всеобщий от меня отшатнется, а на его молчаливом одобрении держится весь проект. Ведь ты же к нему не пошла за подписью?"

"Пошла, - отвечала женщина, - и он-то как раз согласился."

"Чего же удивительного! - не растерялся народный скульптор, - Ему, в его годы, после лагерей, терять нечего. Свою душу он теперь, полностью исписавшись, может спасти только таким скандальным и суетным способом. А мне, дорогая, еще хотелось бы позаниматься спасением своей собственной души с помощью искусства. И, ей-Богу, зачем искушать судьбу? Во все ваши петиции я, извините, не верю. Единственное, что они могут - это помешать мне заниматься любимым ремеслом. И встанет на мое место какой-нибудь Соколович, и исчезнет еще одна преграда на пути душителей..."

Они разговаривали еще довольно долго, а потом я оставил на письменном столе Володи Жуковкина все свое хозяйство - и планшет с миллиметровкой, и клетчатую тетрадку в синей обложке, и никелированный длинноногий циркуль, и жестяной транспортир, и прехитрый инструмент курвиметр, позволявший измерять длину кривых линий, и продававшийся за два рубля только в Военторге, и только по офицерским удостоверениям, чтобы иностранные шпионы, не дай Бог, не вздумали прокладывать с его помощью по нашим картам свои подрывные маршруты, - оставил все это, и вскочил с табуретки, пододвинутой к рабочему креслу моего друга, и выбежал вслед за Вероникой Евгеньевной на лестницу.

"Это ты", - сказала она по-гречески, и лицо ее странно засветилось в полутьме лестничной клетки, на фоне запыленной решетки лифта. "Видишь, Алексей, как прикрываются трусы именем погибшего?"

"Вижу," - отвечал я, ссутулившись от смущения..

"Что?" - изумилась Вероника Евгеньевна.

"Я немножко учусь, - сказал я, - самостоятельно."

"Но погоди, - глаза ее заблестели, - ты говоришь настолько лучше, чем ребята из кружка. Зеленов говорил мне, что ты совсем все бросил, и я так огорчилась, даже хотела написать тебе..."

"Видимо, он соврал, - сказал я по-русски, - или скорее ошибся, потому что говорил с моих слов, а соврал уж, очевидно, я ему."

"Но почему ты исчез?"

За оставленной мною дверью нерешительно тявкнул Жуковкинский пес. Я стоял в тусклом свете лестничной лампы, укрытой проволочной сеткой, не зная, что сказать, и более того, вдруг явственно услыхал простенькие звуки учебных эллонов, которые исполняла нам Вероника Евгеньевна, и мне стало не то что больно, а как-то горько и пусто.

"Давайте я подпишу это письмо, - сказал я наконец, - я тоже считаю, что его обвиняют совершенно зря."

"Ах, Алеша, - Вероника Евгеньевна покачала головой, - что ты. Зачем портить себе жизнь. Я и сама полагаю, что Андрей Всеволодович в чем-то прав."

"Но вы-то не боитесь, - возразил я, - а вас тоже могут выгнать из Дворца пионеров, и из университета, и статьи перестанут печатать."

"Что я по сравнению с Исааком? Если бы ему дали спокойно работать, он..."

"Стал бы гордостью русской культуры", - вспомнил я фразу из зарубежной радиопередачи.

"Он и так гордость русской культуры, - отмахнулась Вероника Евгеньевна. - Не Ксенофонт, конечно, но уж и не Благород Современный. Во всяком случае, он один из тех немногих, кто умеет разговаривать с Богом. И ты бы мог этому научиться, Алексей, - вдруг сказала она, щелкнула замком дерматиновой сумочки, достала клочок бумаги и нацарапала на нем текущим вечным пером свой телефонный номер, отчего на ее пальцах, белых и тонких, осталось довольно большое чернильное пятно. - Позвони мне домой, пожалуйста."

Она отдала мне клочок бумаги и открыла решетчатую дверь лифта, сиявшего огнем лишь чуть менее тусклым, чем лампа на лестничной клетке, и опустилась на первый этаж, где дремал в своей фанерной каморке инвалид-вахтер и клубы пара - душноватого, с особенным московским запахом кухни, пыли, вечернего чая под оранжевым шелковым абажуром - вырывались из неплотно пригнанной дубовой двери подъезда на январский двор. Вернувшись к Жуковкиным, я подошел к окну и различил сквозь мягкий снегопад фигуру моей учительницы в длинном черном пальто, удаляющуюся вверх по улице Самария Рабочего - или мне только почудилось? Оранжевого абажура, в конце пятидесятых годов начавшего выходить из моды, а там и вовсе заклейменного как атрибут мещанства, у народного скульптора, конечно, не было, да и свой мы выбросили на помойку при переезде, заменив его немецкой люстрой с тремя рожками, отдаленно похожими на поросячьи рыльца, - для родительской комнаты, и еще одной люстрой, попроще, всего о двух лампах, прикрытых тарелкообразным абажуром матового стекла - для нас с Аленкой.

"Ну что ты, заснул? - услыхал я недовольный голос своего друга. - У меня же завтра контрольная. Я понимаю, некоторые все хватают на лету, и готовиться им не нужно..." "Ошибаешься, - сказал я, - мне приходится заниматься даже больше, чем этим некоторым."

Темно-серый, остро заточенный грифель в ножке циркуля ломался довольно часто, издавая коротенький и безнадежный хруст, и все же в случае удачи, если особенно не нажимать, его хватало на то, чтобы провести многие десятки кругов разного радиуса, осторожно вписывая их один в другой, и легкими дугами, похожими на арки неведомых зданий, делить любой отрезок на две совершенно равные части, и скруглять тупые углы, восхищаясь ладностью и непреложностью этих линий, каждая из которых, я знал, состояла из бесконечного количества точек. "Как мы оторвались от земли," - невпопад сказал я. "Почему?" изумился Володя. "Потому что проводим линии графитом по бумаге, а геометрия означает землемерие, и когда-то была не наукой, а ремеслом.".

Мы быстро решили десяток задач; к чаю подали мои любимые эклеры, обсыпанные сверху бисквитной крошкой, но к нам никто не присоединился, а из спальни доносились то раздраженные голоса хозяина дома и его жены, то характерное завывание радиоглушилок, сквозь которое иной раз пробивались суховатые гармонии Исаака Православного.

"Доигрался твой кумир, - вдруг сказал Володя Жуковкин. - а теперь и Вероника Евгеньевна доиграется. Совсем не понимаю, зачем она втягивает отца в эти небезопасные развлечения".

Крем в эклерах был не заварной, а сливочный, и я, поколебавшись, ухватил с тарелки еще один - даже в центре они бывали нечасто, и далеко не во всех кондитерских. "С науками проще, чем с искусствами, - сказал я, ссыпая бисквитные крошки с ладони в рот, - познаешь себе тайны природы, и, во-первых, никаких неприятностей, а во-вторых..." "Что во-вторых?" - вскинул глаза Володя, удивленный наступившей паузой. "Как-то все яснее, - сказал я. - Адепт, который, наконец, откроет конечный камень философов, не только получит Нобелевскую премию и навеки останется в истории, но и сам бу