Портрет художника в юности — страница 29 из 40

омянутые однокурсницы, девушки безнадежные не только по части удовлетворения наших довольно робких желаний, но и во многих остальных смыслах, внезапно оказались незаменимыми: у каждой из них обнаружилось по нескольку общих тетрадей, где округлым почерком первых учениц были записаны конспекты решительно всех лекций первого семестра, включая даже материалы по гражданской обороне - предмету, как и говорилось, смехотворному, однако же предусматривавшему самый настоящий зачет. Как миленькие, до шести утра занимались мы в густом сигаретном дыму (еще одна примета новообретенной независимости), и Изя Зильберман, чертыхаясь, тер себя по вечно небритой прыщеватой щеке, а основательный Коля Шевырев, привозивший из Твери домашнее сало и самогон в бутылках из-под портвейна, засмоленных парафиновой свечкой, ни словом за всю ночь не обмолвился о своих успехах на кафедре ядерной физики и ни разу не извлек из фибрового чемоданчика комплекта грамот победителя всесоюзных олимпиад. Но все прошло; наша троица сдала экзамены на заслуженные пятерки, к великой зависти владелиц общих тетрадей, пахнущих дерматином и пустыми классами школы после летнего ремонта.

Каждый Божий день моих тихих каникул я по-прежнему, взмахнув темно-синим, успевшим уже обтереться на уголках студенческим билетом, проходил мимо вахтера естественного департамента, и сворачивал налево, и доходил до гулкой лестницы, и спускался в полуподвал, и без стука, как и полагается своему человеку, с непреходящим восторгом раскрывал дверь лаборатории. Сессия миновала, следующий семестр еще не наступил, и в эти две недели, почти как в летние месяцы, мало кто приходил на работу раньше одиннадцати часов, и даже движения сотрудников, казалось, блаженно замедлялись. Почти каждый день я заставал там Таню, колдовавшую над пробирками и ретортами, и нередко покидавшую лабораторию вместе с доцентом Пешкиным. Ревновать я, конечно же, и не думал: разве можно ревновать к полубогу, даже если застаешь его временами играющим на лире перед моей бывшей привязанностью?

Впрочем, доцент Пешкин нечасто играл на лире в те дни. Послушавшись Серафима Дмитриевича, причастного начальственным секретам, он оформлял документы, необходимые для поездки в Прагу на Седьмой всемирный алхимический конгресс. Собственно, первоначальная заявка была на всякий случай подана еще полтора года назад, без малейшей надежды на успех; но что-то за это время сдвинулось, что-то изменилось, и в один из вечеров за столом, крытым зеленым присутственным сукном, Серафим Дмитриевич взял Михаила Юрьевича за руку (жест редчайший и практически необъяснимый), посмотрел ему в убегающие глаза и сказал: давай попробуем. Не хочу, отвечал доцент Пешкин. Нет, ты должен, сказал Серафим Дмитриевич, даже если они (сколько неизъяснимой брезгливости было в этом "они") тебе откажут, пусть знают, что мы боремся. Я не хочу бороться, сказал Михаил Юрьевич, я боюсь, что меня в очередной раз унизят. (Мои шефы, казалось, забыли о присутствии плюгавого первокурсника, а может быть, доверяли мне больше, чем казалось).

Настоящего человека унизить невозможно, сказал Серафим Дмитриевич, тем более настоящего алхимика.

Какие мы настоящие алхимики, - Михаил Юрьевич отомкнул дверцу несгораемого шкафа и достал квадратную бутылку аквавита, и налил Серафиму Дмитриевичу, потом себе, потом в бесхозный лабораторный стаканчик, который без слов протянул вашему покорному слуге, не приглашая его, впрочем, принять участие в разговоре. - Ты знаешь, Серафим Дмитриевич, что у нас нет ни настоящего полета, ни...

От кого я это слышу! - воскликнул Серафим Дмитриевич с веселой укоризной, и взгляд его скользнул к вытяжному шкафу, где уже четвертую неделю кипела на медленном огне какая-то смесь, в состав которой я посвящен не был. Я знал, однако, что долгий этот опыт имеет прямое отношение к спорам между двумя коллегами, что спиртовка под ретортой была заполнена безводным аквавитом, и зажжена в ночь под Рождество - а ведь нет справочника, который не считал бы этот день самым неблагоприятным для трансмутаций. - От молодого адепта, который в одиночку пытается перевернуть - и перевернет, не сомневаюсь! - всю теорию нашей науки. Без оборудования, без участия в конференциях, без доступа к порядочным библиотекам! Право, если бы у нас здесь был обычный алкоголь, я поднял бы за тебя тост, Михаил Юрьевич.

Серафим Дмитриевич слегка подогрел в ладонях свой серебряный стаканчик и выпил его по всем правилам: медленно, смакуя каждый мелкий глоток, и запив водой из под крана, а потом - присев на несколько минут в полном молчании, с закрытыми глазами.

- Гебер, - сказал он наконец, - в одном из своих поздних сочинений уподоблял аквавит любви - как нечто, что не продается и не покупается, и при этом заставляет забывать о смерти. В Париже продается аквавит?

- Серафим Дмитриевич, - доцент Пешкин поморщился, - тебе не стыдно об этом спрашивать? Ты же сам только что сказал: любовь. Как только она продается, она перестает быть любовью, и будь ты хоть самый наихитрейший капиталист в мире, обойти этого простого закона не удастся.

- Строго говоря, аквавит из Барвихи не продается.

- Мы всего-навсего получаем за него оборудование и ставки, - усмехнулся Михаил Юрьевич. - Ты думаешь, мне действительно стоит и дальше пробовать?

О слова, похожие на мокриц, слова, которые сегодня забыты даже средним поколением! "Треугольник", с неизъяснимой ненавистью повторил доцент Пешкин, а Серафим Дмитриевич понимающе кивал, многозначительно посматривая на теплящуюся спиртовку, вытяжной шкаф, свинцовую трубку с радиоактивным кобальтом, приоткрытую с торца и уставленную на реторту. Скрипнула рассохшаяся дверь, и из тихого лабораторного воздуха воплотился долговязый и грустный Паша Верлин, в белоснежной шелковой рубахе и малиновом галстуке-бабочке, в артистическом черном пиджачке, который печально, будто на спинке стула, висел на его сутулых плечах. Словно знамя, подымал он над верблюжьей головой порядком зачитанный номер "Руде Право".

"Коммунизм с человеческим лицом, - с порога воскликнул он в утешение Михаилу Юрьевичу, - рождается на наших глазах, дорогие мои русские друзья, и моя родина показывает миру пример безболезненной эволюции этого кошмара в лучший строй в истории человечества. Гуманный, и в то же время чуждый эксцессов строя, основанного на эксплуатации... в ближайшие недели будет объявлен свободный выезд из страны и въезд в страну... Не огорчайтесь, друзья мои, через несколько лет все мы будем свободно разъезжать по свету. Холодная война кончится. У вашего режима больше нет ни экономических, ни моральных сил устраивать события вроде венгерских."

"Кажется, наш простодушный друг надеется, что Москва не пошлет на его родину своих танков", - меланхолически сказал Михаил Юрьевич.

"Я уверен в этом, - Паша Верлин несколько побледнел, - я же сказал: нет былых сил, нет былой самоуверенности. И в Прагу вас непременно пустят, помяните мое слово."

"Может быть, и так. Дело-то идеологическое, - профессор Галушкин нехорошо, скрипуче рассмеялся. - Прорыв в создании советской, материалистической алхимии!"

" А ты уверен, Михаил Юрьевич, что не продаешь своего первородства?" - вдруг сказал Паша Верлин.

"Поясни".

"Разве не потому мы все любим алхимию, что она - последняя из наук, которая не только граничит с непознаваемым, но отчасти и простирается в него? Над нами смеются физики, и над нами издеваются химики, которые в среднем всегда могут предсказать результат своего эксперимента."

"Не всегда," - сказал Серафим Дмитриевич.

"Оставь! - разгорячился Паша. - Селекционер прекрасно знает, что не может превратить кита в акулу. Так и любой естественник бредет по лабиринту с карманным фонариком в руке и сетует на краткую жизнь батарейки, и пытается привыкнуть к темноте, когда свет фонарика слабеет. Однако же он уверен, что идущие за ним тянут в лабиринт осветительную сеть, уповая на то, что царство Минотавра рано или поздно превратится в хрустальный дворец. Если алхимия - благодаря тебе, Михаил Юрьевич - станет такой же, мне будет нестерпимо грустно."

"Мне тоже," - сказал доцент Пешкин. "Однако кто знает, может быть, все наши выкладки неверны."

"Я нахожу их убедительными, Михаил Юрьевич, - сказал я. - И потом... скажите, если я неправ, но разве - если в философском плане - они не выбрасывают из наших уравнений, вместе со всей астрологической шелухой, такой фактор, как Бога? Я имею в виду, произвольную высшую силу?"

"Вы далеко смотрите, Алеша, - сказал Михаил Юрьевич, - но в общем, на это надеется наш куратор из ЦК правящей партии. Именно поэтому, - он вздохнул, - мне бы хотелось, чтобы наш опыт не получился."

"Вы хотите сказать, - медленно начал я, - что если опыт не получится, то вы как бы... ну.. как бы наоборот, докажете существование Бога?"

Доцент Пешкин покачал головой.

"Бог устроил нашу жизнь так, что его существование невозможно ни доказать, ни опровергнуть. Хотя существуют забавные доказательства, - он выдвинул ящик стола и достал оттуда почтовую открытку со странным узором из черных и белых пятен. В первый раз в жизни увидев изображение Туринской плащаницы, я так и не сумел различить на ней человеческого лица, покуда доцент Пешкин не показал мне на белые пятна глаз и серые, скорбно сжатые губы.

"По-моему, это просто неуклюжая подделка," - сказал я.

"Напрасно вы так, мой юный друг, - загорелся Паша Верлин, - это изображение передали на экспертизу судебным медикам, и они установили ряд весьма интересных вещей. Например, что изображенный был казнен на кресте, что перед смертью его били два палача, один высокого роста, другой почти карлик,что прикончили его ударом копья..."

"И на лбу его был терновый венец," - добавил доцент Пешкин.

- Где гарантия, что церковники не заплатили за эту так называемую экспертизу? - сказал я. - Они, как известно, готовы на все, чтобы привлечь новую паству в условиях, когда церковь теряет авторитет. Я, например, читал, что в американских церквях устраивают концерты рок-групп и сеансы стриптиза..."