Портрет художника в юности — страница 35 из 40

а горе ее после нашего расставания оказалось крайне недолговечным. Засыпая, я вспоминаю вовсе не разрыв, я вспоминаю все то же лето, когда я, притулившись на крутящейся лабораторной табуретке, бессильно наблюдал за молодцами из тайной полиции - с удивленным удовлетворением отмечая, однако, что ящики стола, обыкновенно до отказа забитые разнообразными бумагами, почти пусты: видимо, доцент Пешкин достаточно тщательно подготовил свое исчезновение. На следующее утро я, трепеща от смущения, которое должен испытывать безнадежный должник, когда по постороннему поводу встречается со своим заимодавцем, набрал из автомата номер Вероники Евгеньевны.

"У меня к вам очень странное дело", - сказал я.

"Приезжайте, не мешкая," - взволнованно отвечала Вероника Евгеньевна.

Не прошло и часа, как я уже сворачивал с грохочущего Садового кольца на Малую Бронную. Совсем рядом была моя старая школа, и я невольно сжался, словно мог, как три года назад, встретить задир-одноклассников. Но больше ничто не грозило мне ни во Вспольном переулке, ни на улице Жолтовского, ни даже у самых Никитских ворот; я был свободен и был бы даже счастлив, если б не двусмысленная комиссия, с которой направлялся я в четырехэтажный иссиня-серый дом, сооруженный в начале тридцатых годов каким-то недобитым конструктивистом, и соответственно, не снабженный никакими архитектурными излишествами.

Вероника Евгеньевна была так же свежа, седа и величественная, как два с половиной года назад на занятиях нашего кружка. Я протянул ей, во-первых, букетик уже начинавших цвести в подмосковных поселках астр, осенних цветов, а во-вторых - давешний пакетик с полынью.

- Провизор говорил, что ее трудно достать, - сообщил я вместо приветствия, - а я знаю, что вы и сами пишете, Вероника Евгеньевна.

- Строго говоря, аэд должен собирать полынь сам, - сказала моя наставница, - знаешь, сколько растет ее по московским пустырям. Уверяют, что и содержание эллонов зависит от места сбора.

- Неужели вы в это верите?

- А как же. Однако в подарок принимать разрешается, - рассеянным жестом она взяла легкий, шуршащий пакетик и положила его на столик перед зеркалом. - Зря только ты потратился на цветы, Алеша.

- Я стал богат, - отвечал я. - Я проработал сорок дней в строительном отряде. Построил два квадратных метра кирпичной стены, перетаскал две тысячи тонн кирпичей, выпил две бутылки портвейна и познакомился с двумя аэдами с вашего факультета.

Вероника Евгеньевна жила в крошечной, зато отдельной квартире. Тускло сияло отраженным лестничным светом огромное зеркало за ее спиной, и теснились в глубине коридора сотни, а может быть, и тысячи книг, плотно-плотно прижавшихся друг к другу разномастными корешками. Почему-то не зажигая света, Вероника Евгеньевна попросила меня разуться, протянула донельзя изношенные суконные тапочки без задников и провела прямо на кухню, где уже исходил уютным жаром порядочных размеров заварной чайник, для сохранения тепла накрытый ситцевой куклой на ватной подкладке. В квартире пахло, как в любом старом московском жилье тех лет - чуть-чуть гниющим деревом, чуть-чуть пылью, еще немного - бензином с улицы, еще чуть-чуть - свежим бельем, переложенным мешочками с сушеной лавандой, и непременно хранящимся аккуратно разглаженными стопками в нижнем ящике комода или тяжелого шкафа, посверкивающего темным, потрескавшимся лаком. Я прошел на кухню и присел на уголок табуретки, робея. Прошло еще несколько минут, пока Вероника Евгеньевна ставила мои астры в вазу, потом разливала чай и высыпала в плетеную корзинку на столе квадратики несладкого печенья, инстинктивно поправляя его, чтобы оно образовало аккуратную горку. Тем временем я осматривался: на подоконнике лежало полдюжины весьма зачитанных книг на древнегреческом (помню Библию и жизнеописание Басилевкоса); стена кухни была увешана небольшими черно-белые фотографиями в деревянных рамочках. На одной из них, должно быть, извлеченной из какого-то официального документа, а затем увеличенной, я узнал Розенблюма - с топорщившимся седым ежиком, с глубокими стариковскими морщинами на лысеющем лбу, а рядом с нею размещался другой его портрет - года за три перед революцией, юный, подтянутый аэд, в сосновом венке, но в светской одежде - галстук бабочкой, шелковая белая рубашка, щегольской фрак.

...взятый напрокат, разумеется, - Вероника Евгеньевна, должно быть, перехватила мой любопытствующий взгляд. - Борис Викентьевич тогда был таким же студентом, как ты, даром что знаменитым на весь Петербург, а может быть, и на всю Москву. Пей, - она пододвинула ко мне круглый стакан в мельхиоровом подстаканнике с изображением первого спутника Земли, - тебе с лимоном?

Она села напротив меня и долго размешивала сахар в своем стакане, позвякивая стершейся посеребренной ложечкой о его тонкие стеклянные бока, а потом, еще не сделав ни глотка, закурила. Сигареты у нее были самые простые, без фильтра, однако вставлялись в пластмассовый мундштук под черепаху - тоже, впрочем, самый заурядный, из табачного киоска.

- Ты что-то знаешь об Михаиле Юрьевиче, Алеша?

Я молча огляделся вокруг, тыкая пальцем в потолок, в стены, и, наконец, в телефон, стоявший в прихожей на невысоком столике.

- Говорят, - сказала Вероника Евгеньевна, - что достаточно набрать на диске любую цифру, а потом заклинить его карандашом, и эти гипотетические микрофоны отключаются. Я так и сделала.

- На всякий случай лучше накрыть его подушкой, - авторитетно сказал я.

-Как унизительно это все, - вздохнула хозяйка дома, однако просьбу мою выполнила, а вдобавок - прикрыла дверь из кухни в прихожую. - Михаил Юрьевич рассказывал тебе, что пятнадцать лет тому назад он у меня учился?

Я покачал головой, и, полагая заданный вопрос за риторический, принялся рассказывать, стараясь как можно точнее передать содержание письма - вернее, моего перевода, потому что все-таки не верил в отключение микрофонов посредством карандаша, с другой же стороны - надеясь, что в аппарате тайной полиции нет специалистов по древнегреческому.

- Так значит, жив и здоров! - воскликнула Вероника Евгеньевна. - Господи, какое счастье. И как хорошо, что он прислал именно тебя. Он тебе доверял, Алеша?

- Выходит, что так, - кажется, я покраснел от смущения. - Вероника Евгеньевна, а почему он бросил экзотерику?

- Ребенком он видел одну картину - кого-то из испанских, кажется, мастеров, он показывал мне репродукцию, - отвечала она. - Огромная, наверное, четыре на шесть метров. Полуобнаженный Орфей играет на лире - старомодной, тяжелой, с массивным основанием. А вокруг него собрались всевозможные звери. Львы, тигры, павлины. Даже слон поодаль машет хоботом. Все они забыли и свою вражду, и свой удел в земной юдоли - все слушают Орфея. Вот так, признался мне однажды твой Михаил Юрьевич, хотелось бы ему играть, а на меньшее он согласен не был.

- Михаил Юрьевич замечательный исполнитель, - перебил я.

- Однако играть чужое для слушателей он не хотел, а своего не мог. Вернее, мог, и очень даже мог, ведь он начал писать, примерно в твоем нынешнем возрасте, и - без преувеличений! - замечательно. Ты еще помнишь, какие у меня строгие вкусы? А потом он не прошел творческого конкурса в Экзотерический институт, надулся, и - ушел, совсем как ты много лет спустя, приговаривая, что взял от экзотерики все возможное, и теперь хочет заниматься серьезным делом. И теперь вот вдруг... Что ж - - много званых, мало избранных. Знаешь, мне иногда кажется, что испытание на гордыню - едва ли самое трудное в жизни. Иными словами, сложнее всего научиться смирению.

Недоброжелатель, вероятно, мог бы усмотреть в словах Вероники Евгеньевны фанатизм столь же старомодный, сколь романтический. Но я не мог заставить себя рассердиться на нее, как сердился на отца, не мог вскипеть, не мог даже хладнокровно спорить с нею, как с Зеленовым или с Жуковкиным. Вскинув глаза к стене (я избегал встречаться взглядом с моей наставницей) и снова наткнувшись на сосредоточенный и страдальческий взор старика Розенблюма, я попытался защититься.

- Ему было легче, - сказал я, - он прославился еще до революции. Конечно, его травили, не давали исполнять, не публиковали, но по крайней мере у него было чувство собственной правоты, утвердившееся еще в юности. А у нас его нет и не может быть.

- У кого у нас?

- У тех, кому не по дороге ни с Ястребом Нагорным, ни с Коммунистом Всеобщим, - сказал я.

- Мальчик мой, мальчик, - вздохнула Вероника Евгеньевна, - сознание собственной правоты не зависит ни от славы, ни от признания, ни от биографии. Известность Бориса Викентьевича длилась от силы пять-шесть лет, а крестный путь - почти двадцать.

- Вероника Евгеньевна, - вдруг сказал я едва ли не самую взрослую фразу в своей жизни, - зачем вы меня искушаете?

- Я же педагог, Алеша, - ее ответная полуулыбка показалась мне виноватой, - смысл моей жизни не в тех посредственных вещах, которые я могу писать сама, а в том, чтобы искать таланты. Так страшно, когда видишь искорку, и боишься, что ее затопчут - или она погаснет сама. А насчет искушения ты неправ. Если у тебя нет Божьего дара - ты пропустишь все мои слова мимо ушей. Если же есть - то начнешь работать и без чужой подсказки. Петр и Георгий, например, в ней уже совсем не нуждаются.

Она взяла с подоконника совсем тонкую книгу, скорее брошюру, обернутую в давний выпуск "Правды" и раскрыла ее на закладке.

"Если же тебя обуревают сомнения в собственном таланте - забудь их. Все живые твари равно совершенны перед лицом Господа, как и всякий творец, и крестьянин, вырубающий наличники для своей избы, веселит Его не меньше, чем Микельанджело."

Я хотел сказать Веронике Евгеньевне, что по тщеславию своему вряд ли уступаю доценту Пешкину, и, если уж на то пошло, еще больше боюсь этого призвания, чем два с лишним года назад, когда одноклассники утешали меня в нашей подвальной квартире - но вместо этого только принялся ложечкой извлекать из стакана выжатый и побуревший ломтик лимона. Когда же я заговорил (о своих новых товарищах, разумеется) в глазах Вероники Евгеньевны уже исчез появившийся было почти ведьмовской блеск, и она снова превратилась в изящную пожилую женщину с худыми пальцами, хранившим