утыль водки, что ее предусмотрительно снабдили особой ручкой. Порожние бутылки я складываю в чулан, а когда они перестают помещаться - перемещаю их в черный пластиковый мешок для мусора, стараясь равномерно перемежать хрупкое стекло старыми газетами, чтобы по дому не пошли дурные слухи о странном постояльце, который сутками не выходит из квартиры, ложится под утро и бреется далеко не каждый день. Несмотря на теплую погоду, вода из открытого бассейна во дворе уже спущена, и хотя за все лето я был там всего однажды, мне грустно - как от любой потерянной возможности.
В начале того сентября, как и за год до него, едва ли не каждый второй звонивший в лабораторию просил к телефону Михаила Юрьевича.
Он здесь больше не работает, говорили подходившие к аппарату таким голосом, что у большинства звонивших отпадала охота задавать дальнейшие вопросы. Напрасно: даже армии стран Варшавского договора, в корне пресекшие чехословацкий ревизионизм, не сумели разыскать доцента Пешкина, и по западным радиостанциям о нем не было слышно решительно ничего - а в те годы, надо сказать, любой морячок с краболовного судна, просивший политического убежища, непременно поминался в выпусках радионовостей. Иными словами, Михаил Юрьевич продолжал свою игру, о которой знали только мы с Вероникой Евгеньевной, и, по всей вероятности, уже гулял по улицам какого-нибудь Страсбурга под совершенно другим именем. Паша Верлин к сентябрю не вернулся в Москву, хотя его стажировка должна была продолжаться еще полгода, и с работы в алхимическом департаменте был, по глухим слухам, уволен за нелояльное поведение в дни вторжения, которые застали меня в Крыму, в компании Георгия, Петра и Марины, точнее же - в довольно пакостной столовой на открытом воздухе, именовавшейся не то "Изабелла", не то "Алый парус" - тут память мне решительно изменяет, что странно, потому что иные детали запомнились мне с фотографической точностью: например, именно борщ, холодный общепитовский борщ густо-фиолетового цвета был в четырех тарелках, которые уронил с подноса Георгий, услыхав из динамика торжественную реляцию об интернациональной помощи, оказанной братской Чехословакии. Буквально помню я и слова, которыми он на всю столовую ответил далекому диктору, однако воспроизвести их в печати стесняюсь. Сразу после обеда мои друзья раздобыли бутылку водки и заставили нас с Мариной пить за несчастных чехов и не менее несчастных словаков, приговаривая, как стыдно в эти дни быть гражданами России. Я, правда, попробовал объяснить Петру, что к вступлению в Прагу уже были готовы войска НАТО, в частности, немецкие, однако он ужасно рассердился и, дыша алкоголем, сообщил мне, что самый отвратительный вид пошлости - это пошлость советская, и если я скажу еще что-нибудь в этом роде, то получу от него, Петра, по морде, несмотря на все мои экзотерические таланты. Марина кинулась на мою защиту, но все обошлось - друзья мои, в сущности, были людьми кротчайшими, и на следующий день все мы по-прежнему играли в карты, купались в море, ловили в сухой траве увертливых марсианских ящериц, а после полудня, изображая из себя настоящих аэдов, разбегались на все четыре стороны, чтобы проводить положенные два часа в день в полном одиночестве. Марина поначалу дулась на этот обычай, однако вскоре привыкла.
Однажды, направившись в сторону от моря, я забрел в деревушку, не тронутую приморским курортным благообразием. Помню мучительно искривленные, переплетенные кусты самшита на обочинах, монотонное пение цикад, мучнистый вкус зеленого инжира на карликовых, придавленных к земле деревцах с неожиданно большими листьями (так вот они, фиговые листья, подумал я весело), помню собственную жажду и великое удивление, когда с окраины деревни до меня донеслись приглушенные звуки лиры. Они раздавались из увитой виноградом полуразвалившейся беседки в одном из дворов. Играли неумело, но старательно. Я подошел поближе, надеясь если не насладиться незнакомым эллоном, то по крайней мере попросить стакан воды или вина, и уже издали заметил, что я - не единственный слушатель. У забора стояла высокая девушка в соломенной шляпе.
Это была Таня.
- Что за встреча, - начал я развязно, но тут она обернулась и я прикусил язык, потому что по ее загорелому лицу текли самые настоящие слезы. - Мы здесь с компанией, - продолжил я на полтона ниже, - с Мариной, с моими новыми друзьями с факультета экзотерики. А ты с кем? С Некрасовым-Безугловым-Жуковкиным?
- Я одна, - сказал Таня. - Мы с тобой слишком давно не виделись, Татаринов.
- Мы виделись в лаборатории, - сказал я, - не моя вина, что ты ни о чем не хотела говорить, кроме науки.
- Во всяком случае, ни с кем из них я больше не встречаюсь. Мы и с Мариной, собственно, раздружились. Почему у тебя такой идиотски-восторженный вид?
- Невероятное же совпадение, - буркнул я довольно обескураженно.
- От кого ты впервые услышал о Новом Свете, Татаринов?
Я пожал плечами, порядком уже обгоревшими под крымским солнцем.
- Вот и я услыхала от того же самого человека. Если хочешь знать, мы должны были приехать сюда вместе. Тайком от родителей, - с непонятным ожесточением говорила она, - потому что родители очень любили Михаила Юрьевича, но меня бы за него не отдали.
- А он хотел? - тупо спросил я.
- Теперь это уже безразлично. Даже если он жив и здоров, мы никогда не увидимся. Он оставил мне только этот совершенно пустой Крым, который расписывал в течение полугода. Показывал карты с намеченными тропинками, хвастался своим гербарием. Знаешь, - она вдруг оживилась, - он ведь знал названия всех цветов и трав, и по-русски, и по-латыни. Теперь, наверное, рассказывает о нх кому-то еще.
- Позволь, - начал я, простодушно выдавая свою осведомленность, и в то же время с некоторой уязвленностью, - разве он и тебе говорил о своих планах?
- А как ты думаешь? Если человек влюблен - что, впрочем, не мешает ему часами трепаться по телефону с какими-то красотками по-французски, и вечно не бывать дома, и отдавать так называемой любимой женщине один-два вечера в неделю...
Лира стихла, и из беседки вышла, скорее даже вывалилась, чрезвычайно толстая старуха в полуцыганских лохмотьях. Взглянув на нас, она рассмеялась, как смеются только душевнобольные, и помахала в воздухе кисточкой винограда. Магия предыдущего мига рассеялась. Солнце показалось мне слишком ярким, черный виноград на заборе - слишком пыльным, воздух - слишком сухим, и Таня - обыкновенной обиженной девчонкой. Более того, я снова ощутил некоторое раздражение в адрес Михаила Юрьевича.
- Хорош, - сказал я. - И какая конспирация. Лично я ни о чем не догадывался.
- Ты и не должен был ни о чем догадываться, - отмахнулась Таня, - а хорош Михаил Юрьевич, или нет, судить не нам. Впрочем, он о тебе всегда был высокого мнения. Умная голова, говорил он, да дураку дана.
Не знаю, отчего меня при этих словах понесло. Я совершенно забыл про Марину. Я вспомнил жалкие букеты, которые приносил в дом академика Галушкина, вспомнил, как доцент Пешкин стал заниматься со мной и с Таней поодиночке - и меня охватил жуткий приступ ревности к исчезнувшему сопернику, пускай даже он никогда, в сущности, и не был моим соперником.
- Он тебя не любил, - сказал я. - Он вообще никого не любил. То есть, с виду любил всех, а на самом деле никого. Он умел только играть в любовь. И к экзотерике, и к алхимии, и к женщинам. Его все любили, это было. А он все это растоптал. Предал не только тебя, но и остальных, меня в том числе. На таких, как он, полагаться нельзя.
Слезы на запыленном Танином лице уже высохли, оставив несколько довольно заметных дорожек.
- Мальчишка ты, - вдруг сказала она почти презрительно, - что ты в этом понимаешь? Что ты знаешь о любви, о разлуке, о ненависти и ревности? Не больше, чем знала я, когда за мной ухаживал этот ничтожный Некрасов. Михаил Юрьевич настолько выше нас всех, что мы о нем не имеем права даже разговаривать.
- Ты влюблена, - сказал я, - и ослеплена. Усы, бородка, лира, французский, латынь, алхимия, запрещенные книжки. Хоть что-нибудь в жизни довел до конца твой доцент Пешкин? Сделал открытие, и сам его испугался. Полюбил - или говорил, что полюбил - и убежал черт знает куда. Играл на лире, как настоящий аэд, а сам сочинять боялся, мне Вероника Евгеньевна все про него рассказала.
- Зато с ним было волшебно, - сказала Таня, - а ты, Татаринов, как родился занудой, так занудой и помрешь, и сам никогда ничего не откроешь, и никогда ничего не сочинишь - даже не от страха, а просто по общей рассудительности. Михаил Юрьевич живой, а ты... ты уроженец Мертвого переулка. Ты во всем видишь только средство - и в алхимии, и в эллонах, и в самой жизни, и в любви, наверное. Потому ты и Мариной увлекся, что она красавица и была такой недоступной, хоть и набитая дура.
- Повторяешь уроки доцента Пешкина? - спросил я со всей доступной мне ядовитостью. - К твоему сведению, я не родился в Мертвом переулке, давно там не живу, да и нет такого переулка, он сто лет назад переименован в улицу Островского. Что же до сочинений и открытий - то Вероника Евгеньевна уже слышала мои первые эллоны, пригласила меня к себе в студию и посоветовала подать документы в Экзотерический институт.
- Поздравляю, - сказала Таня. - Марина, вероятно, очень за тебя рада. Она обожает знаменитостей, даже будущих.
- А если я действительно буду знаменит?
- В добрый час, - с неожиданной сухостью сказала Таня. - Мне-то что. Ты же не сможешь вернуть мне моего Михаила Юрьевича.
- Я мог бы его заменить тебе.
- Нет, - Таня, кажется, даже чуть отпрянула от меня, - нет, ты с ума сошел.
- С тобою я, видимо, вечно буду на вторых ролях. Ты знаешь, как я переживал, когда ты меня бросила ради этого министерского сынка?
- И не бросала я тебя, и друг - вовсе не вторая роль. Я правда хочу с тобой дружить, Татаринов. Может быть, в Москве я сумею прийти в себя. Говоришь, он всех нас предал? Меня - точно. Но ты все-таки плохой судья - ты ведь и сам только что был готов предать свою Марину. Мальчишка ты, - повторила