– А, ну, отлично!
– Слушай, Валентин, я поеду, хорошо? – озабоченно говорит Николь. – За Шанталь беспокоюсь, да и в фирме дел полно.
– Ну, конечно, езжай, – храбрюсь я. – День просижу в доме, отдохну, вечером погуляю, а завтра опять побегаю.
– Имей в виду, в половине двенадцатого приезжает булочник. Он сигналит, когда въезжает в Мулян, ты его не пропустишь.
– Договорились. Ну все, двигай, тебе пора!
Выхожу на террасу проводить Николь, и только сейчас обращаю внимание, что вся она поросла сухой травой. Камни потрескались, ступени покосились, в трещинах наросло… чего только ни наросло, даже куст мальв вымахал. И все это сухое, неприглядное.
Вот чем я займусь сегодня. Общественно полезным трудом! Надо же как-то отблагодарить этот приютивший меня дом!
Я машу вслед удаляющейся машине Николь, а потом с удовольствием прогуливаюсь по пустынным улицам Муляна. Вот отсюда вчера выскочил шалый Доминик в камуфляже. Вот здесь живет художник. Я бы с удовольствием рассмотрела скульптуры Гийома, но пока там торчит неприветливая русофобка Жани, это невозможно. Ничего, она завтра уедет, тут-то я и наведаюсь в ее сад…
Поворачиваю к дому, и вдруг красное свечение бьет меня по глазам. Что такое?!
А понятно, на холме на окраине Муляна стоит под платаном красная спортивная машина. Холм расположен так, что его видно со всех концов деревни, да и сама деревня оттуда как на ладони.
А ведь это та самая машина, которую я час назад видела во Фрэне… Зачем оказалась здесь?!
Несмотря на жару, мне становится холодно. А вдруг?..
Нет, этого не может быть. Никакими силами, никто не может разузнать, где я нахожусь! Единственный человек, через которого ко мне может дотянуться убийца, это Максвелл, а он убежден, что я еще позавчера отчалила в Россию.
И все же настроение у меня малость подпорчено. Поскольку еда – лучшее успокаивающее средство, я возвращаюсь домой, должным образом наедаюсь, потом долго сижу в ванне, смывая пот и паутину, которую нацепляла на себя сегодня в лесу. Царапины, когда кровь отмыта, кажутся не столь устрашающими.
Приведя себя в порядок, собираюсь сдержать слово и почистить крыльцо. Но на улице даже не жара, это пекло какое-то… Работать на террасе, залитой солнцем, невозможно. Если я сяду перед телевизором, то немедленно усну, как пенсионерка в кресле. А не совершить ли мне экскурсию по дому?
Комнаты я еще вчера осмотрела во время уборки. Правда, на чердаке не была. Но стоит только открыть дверь туда, как я позорно сбегаю: там парная баня, духота безумная. Это я буду осматривать ночью или в дождливую погоду, понятно. Что-то Николь говорила про погреб… Но сначала загляну-ка в сарай, благо все ключи висят на кухне с аккуратненькими бумажками: «Cusine», «Hangar», «Bûcher», «Cave» – кухня, гараж, сарай, погреб и т. д.
Сарай неслабый. Это натуральный ангар, а не сарай! Главное его украшение – та самая карета, о которой говорила Николь. Строго говоря, это скелет кареты: железные перекладины, прутья, оси, колеса без ободов. Видимо, она была в старые времена покрыта кожей, а может, и шелком. Да-да, я читала: были шелковые кареты, именно в такой и убили Генриха IV. Равальяк пырнул его ножом, пропоров стенку кареты, в которой Анрио следовал к очередной даме сердца.
Впрочем, и «голышом» карета выглядит очень внушительно. Ее бы выставить посреди двора, увешать кашпо, вот как у Клоди, – смотрелось бы великолепно.
Так, теперь пошли в cave, в смысле, в погреб.
Нет, у меня сегодня день совершенно потрясающих впечатлений! Во-первых, здесь даже не прохладно, а холодно! Во-вторых, экзотик неописуемый. Ничего не скажешь, покойный Гийом был и впрямь хороший дизайнер. В каменных стенах (вот это уж точно подлинный XIV век, без балды!) – проделаны полукруглые, напоминающие печные устья, ниши, в которых лежат бутыли темного стекла с длинными и узкими горлышками. Они пустые, пыльные, но выглядят все равно очень внушительно. А вот на этих крюках, которые свисают на цепях с толстой медной перекладины в виде короткой трубы, вялились окорока или дозревали сыры. Жаль, что сейчас ничего такого нет – для полноты впечатления!
Чувствую, что зябну. Экскурсию в погреб пора заканчивать. Поднимаюсь по ступенькам, толкаю дверь. Что-то ее заклинило! Налегаю посильней, потом еще и еще раз…
Проходит немалое время, прежде чем я осознаю: я не могу выйти из погреба не потому, что дверь заклинило. Я не могу выйти потому, что меня кто-то запер снаружи!
День нынче был холодно-прозрачный. А ночь теплая и влажная. Впрочем, здесь весь декабрь такой. Над Золотым Рогом ломтиком апельсина висит убывающий месяц.
Здесь сейчас кругом апельсины, золотые шары. Темные закоулки ночного Стамбула озаряют только корзины торговцев. В глубине корзины стоит свечечка, освещающая плоды. Иначе ни товара, ни торговца не видать…
…Сделала эту запись совершенно машинально, как машинально движется по комнате внезапно разбуженный человек. Потом он оглядывается вокруг – и начинает понимать, что он вот так же безотчетно, машинально уже умылся, напился чаю, застелил постель, но не помнит, когда и как делал это. Вот и я – смотрю на эти лиловые строки и осознаю: а ведь минуло больше года, как я последний раз писала в своем дневнике. И внезапно открыла его теперь… Когда-то чудилось, что я и дня не смогу прожить без того, чтобы не сделать в нем запись, однако же вот пережила каким-то образом год. Столько всего произошло за это время, что, попытайся я связно восстановить события, хотя бы просто перечислить их, наверняка запутаюсь. Однако чем больше проходит времени, тем более отчетливо вспоминаются мне те сентябрьские дни в Петрограде. Вплоть до того, что я словно бы вновь слышу каждую реплику, которая звучала в переполненном трамвае, которым я ехала в предварилку…
Написала это слово – «переполненный» – и засмеялась, потому что оно не дает никакого представления о том, какими на самом деле были петроградские трамваи в ту пору.
Как могут на двух аршинах площадки разместиться двадцать-тридцать человек? Как может удержаться человек на большом пальце левой ноги и мизинце правой руки? Что-то есть унизительное в самой позе человека, когда одну ногу он ставит на ступеньку, а другую – на задний винт, на «колбасу», распластывается во всю ширь руками, а лицо поворачивает боком и приклеивает его к стенке. Сжатые кулаки, вытаращенные от злобы глаза, хриплая ругань, крики, оханья, причитанья старух, слезы детей…
Рассказывают о задавленных насмерть, о разбитых о фонарь головах, о провалившемся в трамвае на всем ходу полу и об отрезанных ногах… Но нигде так языки не развязываются, как в трамвае, нигде так не разыгрываются страсти, и трамвай неожиданно превращается в место контрреволюционного митинга всех социальных групп. С равным пылом и доверительностью обмениваются мнениями те, кто раньше слова друг другу бы не сказал. И о чем только не говорят!
– Не трамвай, а кошмар!
– Зато бесплатно.
– Бесплатно! Провались они со своим бесплатно! Хлеб бесплатно, да его нет. Почта бесплатно, да ее нет. Пятачок-то на трамвай у каждого раньше был.
– Что было раньше, забыть пора. Обратите внимание, что в трамвае прекратились карманные кражи.
– А что воровать? Кому эти советские бумажки нужны?
– Да и зачем заниматься карманными кражами, когда ворам государственные должности дали?
– По карточкам вместо хлеба выдали по коробке детской присыпки, а у меня уже младший внук в солдатах!
– А нам – повидло дали.
– Что?!
– Повидло. Неужто не слыхали? Нечто среднее между вареньем и колесной мазью, изобретение комиссаров. Не повидло, а подлость одна. У меня от него в кишках вроде как землетрясение делается.
– Академик Шахматов умер, надорвавшись, когда таскал на себе дрова на шестой этаж. Повезли хоронить, а лошадь на углу Садовой и Невского издохла. Дальше на людях повезли. На людях небось надежней!
– Нынче дали почитать стенограмму речи Коллонтай к матросам. Память у меня хорошая. Вот, слушайте, что она говорит: «До сих пор институты не давали вам ни жен, ни любовниц. А мы дадим вам и жен, и любовниц!»
– Кто про что, а курица про просо! Коллонтай – она ведь б… большевичка!
– Нет, я вам вот что скажу, гос… то есть граждане. Давали спектакль «Живой труп». Так наибольший успех выпал не на долю знаменитого артиста Самойлова, не на долю цыганского хора, а на долю того статиста, который в последнем действии изображал городового. При его появлении публика привстала и бешено зааплодировала!
– Бросьте-ка…
– Не верите? Это еще что! А вот я сам видел: стоит на углу улицы милиционер, бегут мальчишки беспризорные. Набежали на него, уронили, дальше помчались. Он вскочил, весь грязный, да как завопит: «Городовой!»
…Отчетливо помню, как жадно я прислушивалась тогда ко всем этим репликам, которые обычно пропускала мимо ушей. Мне не хотелось думать о том, что будет в предварилке, как я стану вести себя. Не хотелось вспоминать оставленный в квартире разгром. Обыкновенно я ходила пешком, как это ни далеко, а тут нарочно полезла в безумный трамвай, чтобы отвлечься от страшных мыслей. Но, как медленно ни полз набитый людьми вагон, а все же мы достигли места, и мне не пришлось тратить особенных усилий, пробиваясь к выходу: к предварилке добиралось множество народу.
Вхожу в знакомое помещение, прячась за спинами двух дородных баб, озираюсь. Ивана Фролова нет. «Душки-матроса» тоже не видать. Как пробиться к нему на прием? Здесь он или вовсе отсутствует? Не спросить ли у барышни в окошке? Кстати, там сидит та же самая блондинка, которая тогда чирикала насчет коньячку и картишек. Спрошу-ка у нее, нельзя ли повидать начальника.
Становлюсь в очередь к окошку. Очередь длинная, длиннее, чем по пятницам. А, вот в чем дело: по пятницам вывешивают на стенах списки заключенных, теперь же списков нет, поэтому о судьбах своих близких узнают в окошечке. Спросил – получил ответ. Никто ни на кого не обращает внимания.