Придворная дама пытается выставить Лукрецию, рассыпаясь в извинениях и мольбах. Конечно, она не смеет притрагиваться к самой герцогине, однако широко расставляет руки, словно защищает комнату от лихорадочного взгляда непрошеной гостьи.
Лукреция прекрасно знает, как поступить: несмотря ни на что, она дочь своей матери. Подняв подбородок, она глядит на женщину сверху вниз. «Я герцогиня, говорит ее поза, — а ты мешаешь мне пройти».
— Отойди, будь добра.
Вздохнув, женщина отходит к стене, бормоча под нос извинения.
В комнате звучит тихий шорох, слышится что-то вроде кашля или хрипа. То, что Лукреция в тусклом свете приняла за груду одежды на диване, внезапно шевелится.
— Это ты, — произносит безжизненный голос.
Лукреция подбегает к дивану и опускается на колени. Во мраке она видит лицо, опухшее и желтое, словно лик луны. Наверное, произошла ошибка, это Нунциата, но нет — сжав руку женщины, она видит кольца Элизабетты; в высоких бровях и темных глазах тоже угадыва…
— Как ты посмела сюда явиться? — спрашивает Элизабетта новым, хриплым голосом. — Что тебе нужно?
Лукреция сжимает руку золовки.
— Я хотела тебя увидеть. Я слышала… Это ужасно, мне очень-очень жаль… Поверить не могу, не могу…
— Тогда ты еще глупее, чем я думала! — вскипает Элизабетта, вырывает свою руку из руки Лукреции и отворачивается, спрятав лицо в подушку.
Лукреция отшатывается, уязвленная. Ждет с минуту, не поднимаясь с колен. Где-то за спиной стоит служанка, только и ждет, когда ее можно будет выпроводить.
— Ты скорбишь, — наконец, выдавливает Лукреция. — Я понимаю и…
Элизабетта горько усмехается.
— Понимаешь? Неужели? Меня заставили смотреть! Держали силой, пока его душили голыми руками!
— Не могу выразить, как…
— Скажи, ты любишь моего брата?
— Д-да, конечно… — запинается Лукреция.
— Правда?
— Я…
Элизабетта с усилием встает. Как она изменилась! Волосы спутанные, висят колтуном на одной стороне головы и куда короче, чем ожидала Лукреция. Высокая корона волос, которую Элизабетта обычно носит, на поверку оказывается шиньоном, локонами, состриженными с другой женщины. Кожа век красная, раздраженная, будто ее терли холстиной.
— Ты и представления не имеешь, что такое любовь, — говорит Элизабетта. — Ты всего лишь дитя. — Она кладень ладонь на щеку Лукреции, щиплет ее за ухо другой рукой. — Хорошенькая глупышка, разнаряженная в золото и шелка. Вроде ручной обезьянки.
Лукреция чувствует себя флагом, который порыв ветра дергает в разные стороны. Куда ведет этот разговор, что будет дальше?..
— Я очень сожалею, — повторяет она, — о случившемся, и…
Элизабетта притягивает ее лицо к своему; кислое дыхание золовки отдает железом. Она похожа на разбитое окно, покрытое сетью трещин.
— Это ведь ты ему рассказала, да? — шепчет она, впиваясь в Лукрецию взглядом. — Зачем? Я думала, мы подруги.
— Мы… мы и есть подруги! — запинается Лукреция в ужасе. — Я ему не рассказывала! Честно!
— В самом деле? Кто-то же ему рассказал. Думаю, ты.
— Не я! Я бы никогда так не поступила. Никогда.
— Клянешься?
— Клянусь, Элизабетта! Он… — Лукреция думает, как правильнее выразить свою мысль: — Он умеет выяснить правду, проникнуть в самую суть. Не знаю, как у него получается, но стоит ему взглянуть на человека, и он узнает самые сокровенные тайны. Он снимает все покровы, за которыми люди прячут…
Вздрогнув, Элизабетта невольно отшатывается от Лукреции.
— Ты права. Такой он и есть. — Она прячет лицо в ладонях и сидит так минуты две. А когда отнимает руки, ее прекрасное лицо по-прежнему искажено болью почти до неузнаваемости, но горечи на нем уже нет. — Я тебе верю, — бормочет она и рассеянно берет Лукрецию за руку. Из уголка ее глаза скатывается слезинка, потом еще одна и еще. Элизабетта не утирает их, и они свободно капают на платье, оставляя темные пятнышки на ткани.
Лукреция так и стоит на коленях, сжимая руку золовки.
— Бедняжка Лукреция, — вдруг произносит Элизабетта и отворачивается.
— Я? Ведь это ты…
— Нет-нет. — Элизабетта поправляет складку на платье. — Я уезжаю на рассвете. В Рим, к Луиджи, другому моему брату. Вряд ли я когда-нибудь вернусь. Мне Альфонсо не муж. Я могу уехать. А ты — нет.
И снова Лукрецию обдают порывы переменчивого, бурного ветра.
— Я вполне довольна…
— Послушай меня, маленькая Лукре, — нараспев тянет Элизабетта, маня ее пальцем, прижимаясь к ней лбом. — Ты понятия не имеешь, на что он способен, — выдыхает она, до боли сдавив лоб Лукреции своим. — Чтобы править так хорошо, так решительно, нужно совсем не иметь сердца. Он сразу подчинил себе феррарский двор, но какой ценой? Какие ужасы он творил! — Она сжимает руку в кулак и бьет себя в грудь. Лукреция вздрагивает. — Вот здесь у него ничего нет. Пустота. И знаешь, что еще?
— Что?
Лицо Элизабетты искажается страдальческой улыбкой.
— Он ни разу, — шипит она, — не сделал женщине ребенка. Ни единого, даже…
— Может, ты просто не…
— …ни одной женщине, ни здесь, ни где-нибудь еще! Никогда! Понимаешь? Ходят слухи, что он не способен произвести наследника, что герцогский род прервется, и, конечно, он выходит из себя: он всегда знает, как о нем сплетничают, уж не представляю, откуда. Учти: во всем обвинят одного человека. Догадываешься, кого?
Давящий лоб Элизабетты и несвежий запах ее тела одолевают Лукрецию, она совсем выбилась из сил.
— Тебя! — выдыхает Элизабетта ядовито, почти злорадно. — Во всем обвинят тебя. Так что берегись. Будь очень, очень осторожна.
Она отталкивает Лукрецию и говорит даме в углу:
— Я устала. Уведите ее.
Лукреция возвращается к себе, запирает дверь, зажигает свечу и ставит у постели, задергивает полог, не открывает ни Клелии, ни Эмилии. Не подходит к двери, когда они приносят завтрак, когда слышит стук колес — похоже, Элизабетта уезжает, — когда служанки увещевают ее через замочную скважину, и даже когда Нунциата собственной персоной стучит и требует их впустить.
Только когда Эмилия шепчет в замочную скважину, что его высочество герцог с consigliere Бальдассаре на несколько недель уехал в Модену, Лукреция отодвигает засов.
Она просит Эмилию принести ей меховую накидку, ей хочется побыть на воздухе. Невыносимо сидеть в четырех стенах, а мужа все равно нет, и некому приказать ей сидеть в покоях. Ей нужно небо над головой, ей нужен ветер в волосах. Конечно, из castello выйти нельзя, стражники не выпустят ее без разрешения Альфонсо, поэтому она согласна на любое открытое пространство. Лукреция идет в оранжерею, бродит от стены к стене, блуждает среди деревьев, теперь уже совершенно голых, без листвы и почек. Поднимается по каменной лестнице на все башни, кругами ходит по зубчатым стенам. Шагает с террасы на террасу, смотрит на город, его крыши и водостоки, а еще на ровную долину с одной стороны и вершины Апеннинских гор с другой.
Как из ниоткуда накатывает внезапная тоска по дому. Захлестывает грусть, погребает под своей толщей, как тяжелая волна. Больше всего на свете Лукреция мечтает вернуться в коридоры палаццо, гулять по комнатам и террасам. С острой болью, похожей на зубную, она вспоминает вид на пьяццу из крытого перехода, верхушки статуй, привычный запах Арно. Как может зима во Флоренции начинаться без нее? Неужели деревья сбрасывают листву? Горожане достают из шкафов шерстяные шапки? Солдаты из Швейцарии надевают теплые плащи?.. Она рассеянно бродит по террасам, а сама перебирает в памяти ежедневные заботы домашних. Вот сейчас готовят стол в детской к полднику. Вот сейчас папа упражняется. Вот сейчас мама гуляет с придворными дамами. Вот сейчас зовет Изабеллу посидеть с ней в салоне. Вот сейчас София сбрасывает туфли и кладет ноги на табуретку у огня.
И все это — без нее. Как такое может быть? Лукреция ходит и ходит вокруг апельсиновых деревьев, гадает: «Почему они все там, а я — здесь?» Она ведь одна из них: форма глаз у нее, как у отца и братьев, а лоб и нос — как у мамы и сестры, они все выросли за одним столом, ее портрет висит среди их портретов. Она — одна из них. Ей не место среди тех, кто калечит людей, изгоняет родственников и сажает в тюрьму, убивает и строит козни, покидает дом и замышляет недоброе.
К концу первого дня без Альфонсо свита Лукреции устает от ее неуемности. Клелия не выносит высоты и потому не поднимается на зубчатую стену, только хныкает и жалуется из окна башни, упрашивает госпожу вернуться в комнату, поесть и наконец отдохнуть. Его высочеству, дескать, не понравятся ее прогулки на холоде, он рассердится, когда узнает. Эмилия тоже не любительница узких зубчатых стен, однако же не отходит от Лукреции. Служанка дрожит в тонкой шали, но наотрез отказывается взять накидку хозяйки: негоже это. Цепляясь за стену и отводя глаза от пропасти под ногами, она всюду следует за Лукрецией, растирает ее сжатые кулаки, убирает волосы с глаз, упрашивает пойти в покои, немного поесть, выпить вина.
Лукреции так страстно хочется сбежать отсюда, вернуться домой, что она заболевает. От одной мысли о еде ей становится дурно; она не может усидеть на месте. Стоит только сесть за стол или лечь, как перед глазами возникает красивое лицо Контрари, искаженное смертной мукой, кровоподтеки на его шее, или руки Бальдассаре с широкими костяшками и короткими пальцами, или прелестная Элизабетта, измученная горем. Как бы ни упрашивали служанки, Лукреция не останется в комнате. Тоска хочет повесить ей на руки и ноги свои кандалы, а потому останавливаться нельзя, иначе спастись не получится.
И вот она переходит с одной террасы на другую, с одной зубчатой стены на следующую, и непрестанно воссоздает в памяти палаццо. Неровные доски в детской, скрипящие в сырую погоду; бахрому скатерти, гладкие деревянные стулья, шаги братьев, расписной потолок салона, каждое лицо, каждый кусочек ткани, каждое облачко на небе.
Она просит Клелию вынести на лоджию сундучок и маленький стол. Получив нужное, останавливается ненадолго, берет лист бумаги и пишет родителям.