С Андреем Битовым я познакомился впервые в далеком 1953 году в Ленинградском горном институте, где он недолгое время учился. Он пришел со стихами в наше литературное объединение Горного института. Им руководил тогда ленинградский поэт Глеб Сергеевич Семенов, замечательный педагог, из-под руки которого вышла целая плеяда питерских молодых литераторов. В их числе Владимир Британишский, Александр Кушнер, Леонид Агеев, Олег Тарутин, Глеб Горбовский, Нина Королева, художник Яков Виньковецкий и, конечно, сам Андрей Битов. В те времена это был дружный поэтический коллектив, сплотившийся вокруг своего руководителя. Тогда мы часто собирались без него вместе по праздникам или без повода, чтобы читать друг другу новые стихи или рассказы. Как писала частая участница этих застолий поэтесса Елена Кумпан: «По копейке собирали, покупали „Саперави“». Собирались обычно либо у Нины Королевой, счастливой обладательницы отдельной квартиры на Гаванской улице Васильевского острова, либо у братьев Александра и Генриха Штейнбергов на Пушкинской улице. Посиделки эти, сопровождавшиеся весьма умеренной выпивкой и обильными дискуссиями, стихами и песнями, заканчивались далеко за полночь.
С одной из них связана забавная история, имеющая отношение к Андрею. Это было, кажется, 7 ноября. За столом шло шумное веселье, и тогдашняя жена Андрея, рыжеволосая красавица Инга Петкевич (весьма, кстати, талантливый прозаик), начала танцевать на столе под одобрительные аплодисменты присутствующих. А к Нине как раз в это время пришел какой-то ее коллега, только что приехавший из Москвы. Увидев пьяную загульную компанию и женщину, пляшущую на столе, он оробел и стал сиротливо озираться вокруг. И тут он увидел единственного интеллигентного с виду очкарика Андрея Битова, который невозмутимо сидел за столом и что-то ел. Приезжий подсел к нему и доверительно спросил: «Простите, кто эта рыжая потаскуха, которая пляшет на столе?» — «Не обращайте внимания, — ответил ему Андрей, не переставая есть, — это моя жена». Приезжий гость испуганно схватил свой портфель и убежал. Воспоминания о тех невозвратных временах вызывают сейчас острую ностальгию.
Однокашники
Стихи из общей книжки
Припоминаю снова, −
Володя Британишский
И Нина Королева.
Нельзя уже, по сути,
Припомнить все толково:
Агеев и Тарутин
И Нонна Слепакова.
И мы под те же доски
Уйдем за ними скоро,
Гладкая и Горбовский,
И Битов, и Соснора.
Нас разводили будни,
В крутом мешая тесте.
Теперь представить трудно,
Что все мы были вместе,
Когда в иные даты,
Пошли, врагами биты,
Вот эти — в демократы,
А те — в антисемиты.
И сам не третий лишний,
Горюю я жестоко,
Что голоса их слышу
Как будто издалека.
И чем их голос тише,
Тем легче разобраться,
Что всех идей превыше
Утраченное братство.
Когда один был хлеб наш,
От пота просоленный,
Когда один был Глеб наш
Сергеевич Семенов.
И мы не виноваты,
Что наши карты биты,
И эти — демократы,
И те — антисемиты.
«Припомню, потерявший волосы…»
Нине Королевой
Припомню, потерявший волосы, —
Та память горькая светла,
Наш полк Глеб-гвардии семеновский,
Что выбит временем дотла.
Эпоха молодости минула,
На снимки сколько ни глазей,
И только мы остались с Ниною
Былых оплакивать друзей.
Припомню, не скрывая зависти,
Невозвратимые года,
Квартиру старую на Гаванской,
Где собирались мы тогда.
Шум из окна полуоткрытого,
Залива близкую волну,
Писателя Андрея Битова,
Его красавицу-жену.
Припомню праздники застойные,
За окнами прожектора,
Лихие песенки застольные,
Что распевали до утра.
Балтийский ветер возникающий,
По крыше бьющие дожди,
И вроде живы все пока еще,
И всё пока что впереди.
Максим ГуреевМоскваГолова Будды
© М. Гуреев
По Павленко мимо писательских заборов ошую и выжженной солнцем «неясной поляны» одесную вышли к Сетуни.
Вернее, к металлической лестнице, сварные ступени которой едва держались на болтах-тридцатках, грохотали, если на них наступить, извивались под ногами, что твои змеи, скрежетали зловеще.
Тут-то Битов и накрыл левой ладонью макушку головы, словно бы сам себя благословил сойти по этим чудо-сходням к Иордану, и сообщил, что сегодня с утра посетил парикмахерскую, где его обрили налысо, и он теперь совершенно похож на Будду.
«Теперь-то понятно, почему он сам себя благословляет», — помыслилось, ведь в противном случае этот жест можно было бы найти весьма дерзновенным, истолковать его совершенно превратно, подменив при этом смыслы, топонимы и имена — Сетунь на Иордан, например, а Будду на пророка Ездру.
Правой рукой Битов взялся за поручень и пошел вниз — вся шаткая конструкция ожила сразу же, задвигалась, как это бывает на корабле, когда он попадает в боковую волну и даже самым надежным образом прикрепленные к палубе детали экстерьера, снасти и грузы, начинают срываться со своих мест и биться о чугунные кнехты.
Сетунь теперь уже не та, что была раньше, она совсем обмелела, здесь с трудом можно найти места, где будет едва по колено, хотя старожилы еще помнят те времена, когда сюда верхом приезжал Семен Михайлович Буденный − купался сам и купал своего коня Софиста.
Софист осторожно входил в воду, не выпуская при этом из вида своего хозяина, словно боялся, что может что-то пропустить или сделать неправильно, в том смысле, что не так, как это делал Семен Михайлович, чем разочарует, огорчит или даже обидит его смертельно.
Но все шло хорошо, слава богу, и хозяин выказывал своему коню всяческие знаки внимания и одобрения, мол, не тушуйся. И Софист смелел, улыбался в ответ, ступал величаво, посматривая, впрочем, себе под ноги. Замечал, как по песчаному дну стелилась напоминавшая снаряженную обойму к самозарядному карабину Симонова стая рыб.
Замирал тут же, как вкопанный, боясь пошевелиться, чтобы их не спугнуть.
— Не бойсь, иди, — звал Софиста Семен Михайлович, который стоял в воде уже по грудь, а его «белуха» — хлопковые кальсоны и рубаха — набухла, постепенно поменяв цвет с белого на телесный. Нет, он никогда не раздевался догола во время купания коня, находя это неприличным при своем друге и любимце.
А на берегу реки уже сидели мальчишки, тыкали пальцами в легендарного командарма и кричали:
— Смотри, какой усатый дед!
Металлическая лестница закончилась, и сразу наступила тишина.
Битов вошел в Сетунь и лег на дно, оставив на поверхности только голову Будды.
Но у Будды, как известно, не было усов, а у Битова они были.
Стало быть, в Иордане совершал омовение пророк Ездра, чьи усы и борода, намокнув, извивались, повторяя завихрения потока, словно водоросли, а также служили убежищем для рыб, жуков-плавунцов и водомерок.
— Вот, например, заяц, — на поверхности реки появляется левая ладонь Битова со сложенными указательным и средним пальцами в форме латинской буквы V, — робкий, пугливый, ни характера, ни темперамента. Только это и знаем о нем с детства. Разве что его уши как-то могут привлечь наше внимание. Итак, сидит такой заяц в лесу и слушает шорохи различные, крики, вой, треск ветвей, скрип полозьев. То есть вся его жизнь подчинена различению звуков, их чтению, ведь во всей этой кажущейся, на первый взгляд, какофонии есть свой смысл, свой текст, если угодно, который надо уметь читать. Есть звуки опасные и тревожные, есть звуки зловещие, есть умиротворяющие, есть предупреждающие, а есть просто тишина, в которой тоже содержится информация, доступная только нашему зайцу. И вот когда наступает безопасная последовательность звучания, он перебегает от одного укрытия к другому, — ладонь исчезает под водой, — минует лес, поле, окраину какой-то заброшенной деревни, пока наконец на его пути не оказывается тракт. Обычный проезжий тракт, по которому в санях едет Пушкин. Заяц оказывается перед выбором — дождаться, пока проедет Пушкин, хотя он, разумеется, не знает о Пушкине ровным счетом ничего, или перебежать тракт, потому что за спиной он чувствует приближение этих самых тревожных и зловещих звуков. В результате из двух зол он выбирает меньшее и в самый последний момент проносится перед едва не задевшими его лошадьми. Извозчик, разумеется, что есть мочи вопит: «Тпру!» Сани резко останавливаются, и Пушкин ступает на снег. Интересуется, что случилось, а узнав, принимает решение разворачиваться и ехать обратно, потому что заяц, перебежавший дорогу, является куда более дурной приметой, нежели переходящий дорогу черный кот или встреча на улице с попом. Пушкин смотрит вслед убегающему зайцу и размышляет о том, насколько сейчас сильно у него бьется сердце. От страха, например, от внезапно принятого решения, от удушающих сомнений, что, может быть, и не надо было никуда бежать, но дождаться, затаившись, когда проедут сани с Пушкиным.
Битов встал со дна Сетуни, а так как искупался он в одежде, совершенно уподобившись при этом Семену Михайловичу Буденному, то теперь был повсеместно облеплен майкой и джинсами.
— Ничего, пока дойду, на мне все высохнет, — и уже начав восхождение по скрипучей лестнице, подвел итог сказанному про зайца: — А ведь этот зверь Александра Сергеевича-то и спас. Вот не развернись тогда Пушкин, то оказался бы на Сенатской площади непременно, а последствия такого посещения хорошо известны — или картечь, или шестой повешенный, или каторга. То есть этот робкий, пугливый заяц, обычный русак, спас русскую литературу, причем сделал это, сам того не подозревая. Просто шарахнулся сдуру под лошадей и вошел в историю, вполне, на мой взгляд, заслужив себе тем самым памятник…