Портрет поздней империи. Андрей Битов — страница 32 из 52

Стихотворец — по отношению к прозаику — все-таки существо несоизмеримо более свободное: он не одержим демиургическим зудом созидания в песочнице текста жизнеспособных миров и персонажей. Единожды создав суверенный мир и поселившись в нем, он лишь уточняет детали, порой предпринимает косметический ремонт, порой фундаментальную перепланировку, но уже не покидает раз навсегда избранного жилища. Жилище это населено не так, как у нормального прозаика — персонажами, — но исключительно авторскими двойниками. И время там течет по иным законам — не лучшим и не худшим, но более суверенным по отношению к реальности. «Потому что поэт, — сказано одним из двойников Бродского, — он всегда дело со Временем имеет. <…> Даже когда про пространство сочиняет. Потому что песня — она что? Она — реорганизованное Время… Любая. Даже птичкина. Потому что звук — или там нота — он секунду занимает, и другой звук секунду занимает. Звуки, они, допустим, разные, а секунды — они всегда те же. Но из-за звуков <…> и секунды становятся разными».

Легкость авторского своеволия в отношениях со временем составляет одну из привлекательнейших, магнетических черт Битовской прозы. «На этот раз был понедельник», — мог обронить он небрежно, либо же впасть в лукавое философствование: «Если согласиться с тем, что история делится на века, и представить себе их отдельность…» Суверенность личного времени и его принципиальная несовпадаемость с общепринятым являлась для Битова непререкаемым постулатом и одновременно поводом для почти сладострастного самокопания. Суверенность эта жестко связана с той певчей, «птичкиной» природой реорганизованного времени, о которой шла речь в приведенной цитате из Бродского: «Словно я попал в некое птичье племя, перелетное время».

Это личное время автора будто бы находилось в прямой зависимости от текста, им — прямо сейчас, в данную секунду, на глазах у читателя — порождаемого. Классический механизм лирики.

И последнее: уже не об Андрее Георгиевиче — о прощании с Новой Пушкинской премией. Без него она впрямь теряет смысл — но и неимоверно горько, что ее больше не будет. Я, помню, известие о присвоении Пушкинской получил за границей, в Каталонии. На следующее утро отбивался от журналистов: прошла информация, что приехавший к ним на фестиваль стихотворец удостоился «Russian Nobel Prize». Для заграницы вполне нормально: они ж знают, что Пушкин — «наше все», и если в испаноязычном мире главной является премия Сервантеса, в италоязычном — премия Данте, резонно предположить, что премия Пушкина — это именно «Russian Nobel Prize». Какой-то подобный камертон в культуре все равно необходим — никакая Госпремия его заменить не в состоянии. «Пушкинская» играла роль одновременно самой своенравной — и самой свободной, независимой от окололитературной подковерной возни институции. Теперь это место, увы, вакантно. Выскажу робкую надежду, что «Пушкинская» рано или поздно сумеет возродиться. Хотя бы в форме премии Пушкина имени Битова, или премии Битова имени Пушкина.

Завершая свою речь на вручении Пушкинской премии, я вспомнил Пушкинскую речь Блока, призывавшего нас аукаться «веселым» именем Пушкина. Веселых имен до хрена, а вот как Пушкин и Битов, одновременно легких и глубоких, — по пальцам сосчитать. Не только в нашей — в мировой литературе.

На памятном праздновании 70-летия в Питере, когда я делал доклад о природе времени в битовских «дублях», по ходу посиделок сымпровизировалось:

Судьба выбрасывает дубли —

молчи, покорствуй и седей.

Ты подсказал бы рифму: Дубельт —

но я страшусь таких судеб.

Когда, зеницы отверзая,

придут свобода и покой,

чтоб под колеса порскнул заяц,

Господней посланный рукой, —

повороти коляску с Богом.

Ведь речь тверда, но плоть слаба.

Покойся с миром — ты свободен

от всех. И даже от себя.

Андрей изумился: «Это ты мне загодя эпитафию сложил? И правильно: я ведь давно уже сверх лимита. Значит, еще долго проживу. Только ты не печатай пока…»


Я и не печатал. Увы, долго все ж таки не случилось: всего-то одиннадцать лет.

Спасибо Андрею, что был с нами. С увеличением расстояния масштаб сделанного им, знаю, будет лишь возрастать. Спасибо.


27. V.2019

Александр КушнерСанкт-ПетербургПамяти друга

© А. Кушнер


Чем лучше знал человека, тем трудней написать о нем: одна мысль наползает на другую, одно воспоминание заслоняет другое. А с Андреем Битовым мы были дружны с юных лет, познакомившись в литобъединении Глеба Семенова при Горном институте. Оба жили на Петроградской стороне: он на Аптекарском острове, я на Большом проспекте — и возвращались из Горного института вместе на троллейбусе. Но главное — прогулки вдоль Карповки и Ботанического сада, по Каменноостровскому или Большому проспекту — и разговоры. О чем? О стихах и прозе, о любви, мироустройстве, жизни и смерти. Расставаться не хотелось, лучшего собеседника у меня не было, если не считать Лидии Гинзбург, замечательного филолога и эссеиста, нашего общего старшего друга, с интересом и горячим вниманием относившейся к нашим первым литературным опытам.

Приведу здесь последнее письмо ко мне Андрея, написанное к моему восьмидесятилетию в 2016 году:


Дорогой Саша!

Я стремился на твой юбилей, но медицина не отпустила меня.

От души поздравляю тебя с этим рекордом! 80 — не такая плохая цифра: соединение бесконечности с нулем, с началом.

В начале, в пятьдесят шестом, нам было по пути в буквальном смысле: с Васильевского на Петроградскую, из литобъединения Горного института домой, так что это для меня двойной юбилей: 60-летие собственного письма и нашей дружбы. Ты был действующий учитель литературы, а я был двоечник-второгодник. Ты меня просвещал, а я ревновал: ты больше знал и лучше умел. Пришлось бросить стихи и перейти на прозу.

Потом мы попали в академию Лидии Гинзбург. Она тебя любила, как собственного сына, оценив как первого русского лирика, сумевшего обрадоваться самой Жизни.

Пусть эта радость продлится для тебя и твоих читателей как можно дольше, для начала перекрутим ролик, прибавим бесконечность к бесконечности, как проделала это Лидия Яковлевна. А там видно будет.

Твой старинный друг

Андрей Битов.


Сделаю к этому письму несколько примечаний. В 1956 году я еще не был учителем литературы, учился в Пединституте. И знал я ничуть не больше Андрея, и наша дружба держалась на взаимном обучении: обсуждали все, что прочли и поняли об этой жизни; решали, разумеется, ничего не решив, вечные вопросы и радовались друг другу. Он ценил мои стихи, я любил его рассказы. Первая книга прозы Андрея «Большой шар» вышла в 1963 году, на год позже моей первой книги стихов. Нас и в Союз писателей приняли одновременно — в мае 1965 года.

А Лидия Яковлевна любила его, ценила его глубокий ум, именно глубокий, а главное, своеобразный, острый, ни на чей другой не похожий. Вот чудесная запись о нем из ее «Записных книжек» (1973):

«По поводу этих записей я сказала Андрею Битову:

— Человек записывает чужие разговоры, а его за это хвалят. Несправедливо!

— Так ведь их еще надо выдумать! — сказал Андрей».

Летом несколько раз я навещал его в Токсове на даче, ездили мы вместе с женами в Крым, жили в Алупке, а однажды, тоже вчетвером, приехали в Тарусу, где тогда жила Лидия Гинзбург, познакомившая нас с Надеждой Мандельштам.

Примечательна в этом письме Андрея игра с цифрами, он, совсем как Хлебников, придавал большое, можно сказать магическое, значение цифровым совпадениям и перекличке чисел и дат. Читавшие его прозу, его эссеистику, прежде всего связанную с жизнью и поэзией Пушкина, наверняка обратили на это внимание.

Я мог бы многое вспомнить, рассказать, но писать воспоминания о человеке, которого хорошо знал и любил, трудно, почти невозможно, о чем я уже сказал в самом начале.

Вместо воспоминаний приведу здесь три своих стихотворения, посвященных Андрею.

Два мальчика

А. Битову

Два мальчика, два тихих обормотика,

ни свитера,

ни плащика,

ни зонтика,

под дождичком

на досточке

качаются,

а песенки у них уже кончаются.

Что завтра? Понедельник или пятница?

Им кажется, что долго детство тянется.

Поднимется один,

другой опустится.

К плечу прибилась бабочка

капустница.

Качаются весь день с утра и до ночи.

Ни горя,

ни любви,

ни мелкой сволочи.

Все в будущем,

за морем одуванчиков.

Мне кажется, что я − один из мальчиков.

1961

Вот его отклик на эти стихи — из письма ко мне (14 августа 1961): «Еще раз спасибо тебе, Саша, за стихи, что занес мне тогда. Я вот иногда завидую пианистам: чего это они сыграют? Вот и твоими стихами — чего это я не так пишу и не стихи? Кстати, я тебе звонил, но ты уже уехал, по поводу „Двух мальчиков“. Я вставил в повесть со сноской на твое имя… Я даже не знаю, кстати ли вставка, но уж очень хотелось и показалось, что кстати».

Писал он это из Сретенска, города в Читинской области. Зачем он туда ездил? В поисках темы для своей прозы, так тогда было принято. И, конечно же, напрасно: «Конечно, никогда я и не говорил, что надо „ходить в жизнь“, и не составлял себе подобных программ, и конечно же, знал, что от этого одного хорошо не запишешь, но теперь мне особенно очевидна вся глупая и неписательская сущность всех подобных поисков. Потому что прежде всего ты свое меняешь на чужое… Тут я читаю Акутагаву, превосходного писателя, и понимаю, как не нужно, как отвлекает и даже мешает настоящему писательству все это „многообразие жизни“, понятое чисто количественно». Письмо замечательное, умное, горькое — и видно, как нелегко ему давалась проза, нелегко потому, что ставил перед собой большие задачи, предъявлял к себе большие требования, жил своим умом, а когда поддавался общим, расхожим представлениям о должном, то быстро спохватывался и возвращался к себе: «Однако хоть и не пишу, а все думаю и придумываю новые и новые вещи и заглавия к ним — и не пишу. Придумал уже собрание сочинений. Одних повестей — 4. „Узнаю в себе отца“, „Мухота“, „Нарисуем — будем жить“ и „Приметы“. Как видишь, в чистом виде писательский маразм. Слава богу, что уехал от рукописей, а то бы и старые мусолил.