Портрет поздней империи. Андрей Битов — страница 34 из 52

вседневную и неустанную потребность раздумывать, сопоставлять, формулировать, улавливать ассоциативные связи, доходить, по великому завету классика, «до самой сути».

С некоторым ужасом и стыдом я поймал себя на том, что не все понимаю в словах своего нового ленинградского знакомого. Не потому опять-таки, что разговор его был чрезмерно изыскан и учен, а по той именно причине, что ход его ассоциаций, сравнений и сопоставлений был для моего развращенного богемной легкостью сознания слишком интенсивен, насыщен мыслями совершенно не практического свойства, предполагающими вовсе недоступное мне логическое развитие.

Признаюсь откровенно, за пятьдесят лет знакомства я несколько прибавил, как говорят спортсмены, в умственном отношении и развитии, процент недоступных моему пониманию обыденных битовских суждений значительно сократился, однако вовсе не исчез. Утешаться остается лишь тем, что в битовской прозе для меня таких лакун практически не осталось. Я совершил в ней для себя массу открытий, причем не только интеллектуального, но самого живого, взволнованного, согревающего душу или, напротив, холодящего ее окончательного смысла.

Хотелось бы написать: мы подружились, но этого не произошло. Мы сошлись, этим старым понятием можно обозначить ту степень весьма условной близости, какая между нами возникла. Андрей вспоминал обо мне, вернее о самом популярном в стране еженедельнике, где я служил, всякий раз в тот момент, когда по сложным соображениям своей авторской стратегии считал необходимым напечататься именно в чрезвычайно популярном издании. При этом льщу себя надеждой, что он мне доверял. Недаром удостаивал меня своих неповторимых размышлений вслух, показал мне редчайший в ту пору портрет Набокова, вырезанный из американского журнала (редакционный фотограф его переснял, то есть по терминологии тех лет «размножил»), дарил мне книги с теплыми посвящениями и главное, о чем уже шла речь, поистине осчастливил меня вовлечением в свой творческий процесс, предоставив на целую неделю только-только законченную рукопись «Пушкинского дома». В последние тридцать лет я перечитываю его в разных изданиях регулярно (между прочим, это именно та книга, которую в том или ином порядке можно читать всю жизнь), а перед глазами стоит массивная элегантная рукопись, аккуратно уложенная в футляр от дефицитной в ту пору финской бумаги.

Кроме того, мы время от времени встречались в одном гостеприимном доме и за летучим столиком в писательском клубе непреднамеренно сходились, я бывал даже свидетелем его сердечных увлечений, в том числе и весьма серьезных, словом, ощущение, что все эти встречи постепенно перерастут в более короткое общение согревало меня. Но, повторяю, не случилось. По этому поводу я даже одно время, как в детстве, комплексовал. Тут надо признаться, что вообще-то я по свойству характера к дружбе со знаменитостями не стремлюсь. Бывали случаи, когда от нее даже уклонялся, не из гордыни, нет, а из нежелания ощущать себя милым, приятным, но все же младшим партнером. Дружба, невозможная на равных началах, меня не прельщает. Спасибо, как говорится, за доброе отношение и за ласку. Однако в случае с Битовым я готов был поступиться своей наивной принципиальностью. Считал ли, что достоин такого расположения? Скорее полагал его заслуженной наградой за все свои собственные сочинительские потуги и попытки, за верность литературе.

Однако судьбе, а точнее самому Андрею, такое дружеское сближение не было угодно, я не был ему достаточно интересен. Осознав это, относительно успокоился. Ведь с годами мы неизбежно перестаем страдать по поводу того, скажем, что приглянувшаяся нам женщина пренебрегает нами. Обидно, конечно, но не трагедия. Чем в этом смысле отличается не принятая мужская дружба?

Я не удивлялся, когда встречал Битова в обществе всесоюзно известных людей — Беллы Ахмадулиной, Михаила Жванецкого, Михаила Козакова; как сказано в одной нашумевшей пьесе, «молодые должны с молодыми…» Но я стал замечать, что в обыденной жизни Андрей Георгиевич предпочитает окружать себя людьми, чаще всего не склонными к умозрительным интеллектуальным интересам. Нет, не глупыми и, что называется, нахватанными, но всем видам творчества предпочитающим ресторанные кутежи, светскую, а точнее полусветскую, тусовку, публичные скандалы, чреватые милицейскими протоколами, и вообще образ жизни, не вполне совпадающий с постулатами закона. В классической русской литературе этот человеческий тип запечатлен под клеймом «площадного волокиты», «прожигателя жизни», современный международный жаргон предпочитает эффектный термин «плейбой», сам Битов с дружеской иронией именовал своих приятелей «плутами». Как бы сознавая их очевидную нравственную несостоятельность, не отягощая их снисходительно ни моральными, ни излишне духовными требованиями.

Я недоумевал: что он в них такого находит? Втайне подразумевая: такого, чего нет во мне. Хотя про себя отчасти догадывался и в конце концов нашел подтверждение своей догадке.

Рассуждая на чисто профессиональные темы, Андрей Георгиевич признался, что любит и предпочитает писателей, совершенно не похожих на него. Он даже выразился откровеннее: «умеющих нечто такое, чего не умею я». Выходит, что «плуты» и плейбои тоже обладали неким жизненным умением, некоей житейской хваткой, в которой Битов себе решительно отказывал и за отсутствие которой себя корил. Воспринимая этот тезис, я решаюсь продолжить его более прямолинейно: есть такое наблюдение, отмечающее, что всякую духовную и душевную переполненность неизбежно притягивает к себе пустота. Мне кажется, что в битовском случае этот негласный закон действовал неукоснительно. Замечательный прозаик, великий толкователь бытия, обладатель редкого дара выводить его непознанные формулы и законы, в будничной жизни иной раз тяготился этим постоянным напряжением ума и сердца, искал подходящей возможности отступиться от этой мучительной требовательности к собственному предназначению и позволить себе на время что-то вроде благодушной слабости. Вернее, благодушного этой слабости поощрения. Видимо, устать можно и от собственного дара, и от поклонения этому дару, и от своей общепризнанной миссии.

Иного объяснения битовского потворства окружению вроде бы недостойных его людей я не нахожу. С некоторой не совсем благородной подначкой отмечая, что многие из не похожих на него и отмеченных им писателей этой высокой оценки не оправдали. Непревзойденный мастер оказался не то чтобы чересчур благожелательным пророком, он, на мой взгляд, слишком большое значение придал непохожести. «Непохожесть» бывает не более плодотворной, нежели ученичество или подражательство.

Этим суждением я отчасти утешаю свое сожаление по поводу того, что Андрей Георгиевич не принял меня, выражаясь бабелевским языком, в «постояльцы своего сердца».

И все-таки несколько раз мне случилось, хоть и ненадолго, установить с Битовым какую-то, учитывая его питерскую природную сдержанность, московскую почти душевную короткость отношений. Однажды это случилось в ранние восьмидесятые. Андрей вдруг позвонил мне, что было большой редкостью, по весьма необычному поводу. Его юная тогда дочь Аня впервые прочла «Мастера и Маргариту», была очарована и, подобно тому, как москвичи ищут Петербург Достоевского, мечтала пройтись по булгаковской Москве. Профессиональных знатоков Булгакова в те годы было немного, и Андрей решил, что на эту роль я вполне гожусь, тем более что он в принципе признавал и чувствовал во мне природного москвича, что было приятно, хотя бы потому, что таких природных московских жителей в столице почти не осталось. Машина у Андрея была, вот мы втроем и совершили на ней ныне традиционное, а тогда импровизированное путешествие по местам незабвенного Михаила Афанасьевича. По Патриаршим прудам и окрестным переулкам, по Поварской, в те годы Воровского, где в трагическом доме высшего комсостава проживала некогда Маргарита, то есть Елена Сергеевна Шиловская, по Пироговке, где на первом этаже уцелевшего, к счастью, дома у супругов была первая своя квартира, по переулкам арбатским и пречистенским, от жилища Мастера до последней их квартиры в, увы, снесенном писательском доме, по всей этой заповедной Москве, ныне совершенно неотделимой от Мастера и его великого создателя.

Признаюсь, я испытывал прилив некоего особого московского патриотизма, ведь я показывал Москву коренным ленинградцам-петербуржцам, традиционно к столице скептически настроенным. К тому же я служил гидом не просто уроженцам невских берегов, а писателю, которого я про себя имел все основания считать питерским Мастером.

Завершили мы нашу непрофессиональную, но, смею надеяться, живую экскурсию в Доме журналиста. Естественно, за обедом, то есть за рюмкой и за давно мною чаемым не деловым, не приятельским, а по-настоящему дружеским разговором.

Другой случай краткого душевного тоже был связан с путешествием по Москве, на этот раз пешим и вполне деловым. Мы вместе оказались по каким-то делам на Неглинке в покосившемся особнячке русского ПЕН-центра, Андрей спешил на юбилейный вечер Михаила Жванецкого в Зал Чайковского и не знал, как туда побыстрее добраться. Машины у него в тот момент не было или он по соображениям здоровья перестал ее водить.

— Хочешь, провожу? — предложил я. − Самым коротким путем.

Подразумевался маршрут по переулкам, в точности повторяющим Бульварное кольцо, не слишком известный даже коренным москвичам.

От Цветного бульвара мы взошли по московским холмам до Каретного ряда, затем поднялись до Малой Дмитровки и в итоге еще одним переулком вышли прямо к подножью Зала Чайковского.

Андрей был явно доволен нашим внезапным походом. Он любил открывать для себя незнакомую Москву, попадая, по его выражению, из «одного ее кармана в другой». Под «карманами» имелись в виду чудом сохранившиеся старомосковские уголки.

В качестве их знатока, московского пешехода и «муравья», я, видимо, вырос в битовских глазах. Потому что вновь между нами завязалась непредсказуемая беседа с воспоминаниями и ассоциациями сердечного свойства, такая, во время которой как будто бы даже потерялся смысл нашего похода. Он превратился почти в самоценную душевнейшую прогулку.