л Андрей Георгиевич. Уже был повод встретиться. А кроме того, альманах «Молодой Петербург», считающий себя преемником советского издания, ежегодно проводил свою премию. Там, в числе прочих, была номинация «Легенда», которая как раз подошла бы зачинателю российского постмодернизма. Я поговорила с устроителями премии и набрала его номер. «Ну куда мне еще премию, — ответил Битов. — Однако если наградят Киру Михайловну Успенскую, моего любимого редактора, которая работала в „Молодом Ленинграде“ и в издательстве „Советский писатель“, обещаю приехать на мероприятие».
Кире Михайловне было под девяносто, она едва передвигалась, но фонтанировала энергией. У нее в гостях я часа четыре слушала увлекательнейшие истории из жизни советских писателей. Увы, перед публикацией она провела жесточайшую цензуру, разрешив взять для печати лишь крохотную часть рассказов.
Я с нетерпением ждала церемонии награждения. За месяц позвонила Андрею Георгиевичу: «Приедете?» — «Непременно», — подтвердил он. За пару дней набрала опять: «Так мы вас ждем?» — «Конечно, — сказал Битов. — Напомните только адрес. Большая Никитская, а дом?» — «Что вы, — похолодело у меня внутри. — Звенигородская, 22. Это Петербург!» — «Вот как? — удивился Битов. — Я был уверен, что все проходит в Москве!» — «Но в Москву мы точно не довезем Киру Михайловну», — запаниковала я. «Хорошо, я приеду. Но только, пожалуйста, пришлите мне человека, который поможет добраться до вокзала».
Я стала срочно заказывать билеты и трясти друзей, которые смогли бы подвезти Битова. Как назло, все были заняты, но в последний момент человек нашелся. Я выдохнула, но, как оказалось, преждевременно. Хотя, вроде бы, что могло случиться? Битов в Москве живет рядом с Ленинградским вокзалом, а в Петербурге — рядом с Московским. Там его отправляет надежный товарищ, тут — встречает семья. Тем более, что знакомый добрался к Андрею Георгиевичу часа за полтора до отхода поезда.
Однако наступила полночь, а я не могла дозвониться ни до Битова, ни до знакомого. Паника рисовала жуткие картины — сердечный приступ, авария по дороге… Наконец получаю эсэмэс: «Опоздали на поезд». Оказалось, что знакомый, попав в гости к известному прозаику (да еще прихватив с собой друга), погрузился с ним в увлекательную беседу, — я совершенно забыла, как общение с Битовым затягивает. В итоге поезд помахал хвостиком, а в кассу выстроилась огромная очередь… И уже глубокой ночью Битов чудом уезжает, только прибывает теперь на Ладожский вокзал, который расположен очень далеко от его дома.
Не доверяя больше такси и знакомым, за ним отправился лично организатор премии. «Столько людей мной занимается, а что в итоге? — сказал ему Битов. — Я у вас как дитя у семи нянек…»
Он все-таки попал на церемонию. Обнимал Киру Михайловну (они не виделись лет тридцать) и осторожно вместе с ней поднимался на второй этаж в фуршетный зал. Это был его первый (и, как оказалось, единственный) визит в Дом писателя (относительно новый, выделенный при Матвиенко литераторам дворовый флигель с низенькими потолками и блестящим, кафельным, словно в общественном туалете, полом). Оглядел его печально: «Да, это не тот дворец, что был на Воинова…» Потом мы еще несколько раз созванивались; он вспоминал о детстве, о блокаде. Не доверяя иногда своей памяти: «Ехали по замерзшей Ладоге, началась бомбежка, и машина рядом с нами ушла под лед… Бомбежка была — точно, а вот машина, погрузившаяся в воду, — не уверен; может быть, в моей голове на реальные события наложились кадры из документальных фильмов, которые я смотрел позже…»
О своем литературном дебюте тоже рассказал, приятно удивившись тому, что альманах, в котором он начал публиковаться, его ровесник («Молодой Ленинград» появился на свет в 1937 году): «Первый рассказ у меня был напечатан в „Смене“, но об этом говорить не буду. Все-таки я считаю, что мой настоящий литературный дебют состоялся в „Молодом Ленинграде“. В 1960-м я подготовил для альманаха три рассказа — „Фиг“, „Иностранный язык“ и „Бабушкина пиала“ — и уехал в экспедицию, в Среднюю Азию. В это же время редактор „Советского писателя“ Кира Михайловна Успенская тоже ушла в отпуск. И редактуру взял на себя совершенно другой, неизвестный мне человек. Когда я вернулся из экспедиции, то держал первую верстку в руках. Я помню это чувство: запах типографской краски и неуверенное волнение. Но когда я прочитал свои тексты, то заплакал. Велась очередная кампания по очистке русского языка от грубых выражений, и редактор произвел ее по полной. В рассказе „Фиг“ фраза „здесь чем-то воняет“ была заменена на „здесь пахнет щами“; „красивая ты, баба, но дура“ на „красивая ты, Маша, но неумна“, и так далее. Все это возмутительно ломало язык и стиль даже на том скромном уровне, на котором были написаны рассказы. Вот тогда, я помню, было все одновременно: и радость, и скорбь.
Однако за эти рассказы мне заплатили баснословный гонорар. Искалечили их, но сказали — „зато мы оплатим аккордно“, то есть за каждый рассказ как за печатный лист. И я получил четыре с половиной тысячи — еще таких больших, сталинских — рублей. С этого гонорара я купил жене шубу, себе радиолу, костюм и еще долго мы на них жили. Это были другие деньги и другие возможности. Так что все у нас тогда было диалектично. С одной стороны плохо, с другой стороны — замечательно.
Потом вернулась Кира Михайловна, и мы закрепились друг за другом как автор и редактор на долгие годы. Она работала и над первой моей книгой „Большой шар“, и над второй „Такое долгое детство“, и потом над романом „Пушкинский дом“, который тоже создавался по договору с „Советским писателем“. Хотя я знал, что роман не напечатают, но тем не менее он писался с получением аванса, поэтому я должен был его отрабатывать и соблюдать „дедлайн“, и это мне помогло роман закончить. В конце концов в 1971 году он был сдан и, естественно, не опубликован. Но сама Кира Михайловна как была, так и осталась для меня ангелом-хранителем на все это время. Самое поразительное, что возникла даже преемственность поколений, потому что если она издала мою первую советскую книгу, то ее дочь Анна Успенская, тоже ставшая редактором, издала мою последнюю советскую книгу.
Параллельно я печатался в других журналах, в той же „Звезде“, но если бы не база „Молодого Ленинграда“ и не занятия в литобъединении при издательстве „Советский писатель“, то у меня бы, наверное, первая книга не удалась. Одно время я даже был старостой ЛИТО, но роль начальника мне никогда не подходила. Потом меня сменил Валерий Попов. Я его и принимал в ЛИТО, кстати. Для меня он был молодым автором, хотя разница в возрасте у нас всего два с половиной года. Но разница тогда проходила по войне: кто как ее помнил, так она и проходила. Значит, поскольку я помню войну с первого дня, Попов помнит, наверное, уже ее завершение…
В ЛИТО мы, конечно, все дружили. Все друг с другом выпивали. Многие друг друга перелюбили. Я, кого мог, перетаскивал к нам в „Советский писатель“…
Я думаю, мы все прежде всего были хорошими читателями. А нечем было заниматься, кроме того как читать. Не было ни Интернета, ни телевизора, никаких мультимедиа. Я очень любил классическую литературу и даже какое-то время считал, что русская литература кончилась в 1917 году. Сейчас я думаю, что советская литература вполне богата.
Были великие прозаики, но о них я узнал намного позже, чем начинал писать. Так, я намного позже узнал и оценил Зощенко и Платонова. Я писал, не ориентируясь на какие-то авторитеты. Они, наверное, не так уж и важны. Вот Голявкин, например, совершенно не знал о своих предшественниках обэриутах. Просто бывают открытия, которые совершаются второй раз. Его абсурд родился от самобытности собственной личности.
В то время мои познания о литературе расширяли Михаил Слонимский и Геннадий Гор, которые давали мне редкие книги. В чем-то просвещал Михаил Леонидович Лозинский. Но того „шестидесятничества“, с которым сейчас уже все надоели, в Ленинграде не было. У нас „шестидесятничество“ только в том, что мы на шестидесятой параллели, не более того. У нас был обком, который старался перевыполнить идеологический план. И были люди из старшего поколения, которые пережили зону, войну, блокаду. Они были более интеллигентные, более образованные, чем мы, молодежь, чуть-чуть больше зарабатывали, следовательно, могли поставить бутылку, принять нас и пообщаться. Вот это тоже было какое-то устное просвещение».
Борис МессерерМоскваПриключение
© Б. Мессерер
Непросто говорить о восхищении Андреем Битовым, потому что он заслуживает этого в высшей степени. Когда-то я прочитал такие слова о Гансе Мемлинге в книге Эжена Фромантена. Он сказал, что все слова так затасканы со времен фламандского живописца, что ими уже нельзя выразить прелесть того, что он делал. То же самое следует сказать об Андрее Битове. Андрей Битов писал виртуозные эссе, будь то об актерах Мариинского театра, танцовщиках или о труде писателя, сидящего в кабинете. И даже в тех случаях, когда понятно, что он уже не в силах выложиться по полной программе, даже немного отмахивается от задачи, − нет времени или прямой идеи, даже эти небрежные заметки поражают — настолько они точны, совершенны, настолько они раскрывают суть вопроса.
Конечно, я не говорю о серьезных книгах Битова — «Метаморфозе», «Кавказском пленнике», «Пушкинском доме» − и его любви к Пушкину… Она очень много говорит о писателе, исчерпывающе его характеризует. Все-таки великий человек тянется к другому великому.
Расскажу причудливую историю. Как-то мы ехали с Битовым из Петербурга в Москву в железнодорожном вагоне в «Стреле», тогда еще «Сапсана» не было. Всю ночь мы не спали, безумно перевозбудившись от взаимно сказанного. Продолжали выпивать и философствовать. Философствовал Битов изумительно. И, приехав в Москву, пошли к нему домой, он жил напротив Ленинградского вокзала на Красносельской улице. С единственной задачей — выпить пива, чтобы полегчало. Навязчивая идея была уже.