Портрет поздней империи. Андрей Битов — страница 46 из 52

Как-то о прозаике написали: «Андрей Битов — писатель, который умеет читать». Читать вслед за ним прозу и поэзию Достоевского, Платонова, Мандельштама — значит открывать для себя заново литературу. Теперь в этот ряд можно поставить и Андрея Битова. Тем более что это он, а не мы, сказал просто о главном: «Мы живем в мире людей, родившихся один раз. Прошлому мы не свидетели, будущему — не участники». Напоминание. Точка.


2019

Олег ЧухонцевПеределкиноДом

А. Битову

Этот дом для меня, этот двор, этот сад-огород —

как Эгейское море, наверно, и Крит для Гомера:

колыбель, и очаг, и судьба, и последний оплот,

переплывшая в шторм на обглоданных веслах триера.

Я не сразу заметил, что дом этот схож с кораблем,

а по мере того, как оснастка ветшала с годами,

отлетел деревянный конек, и в окне слуховом

пустота засвистала, темнея в решетчатой раме.

Дымник ржавый упал, и кирпич прогорел изнутри,

и над крышей железной унылая выросла дуля.

И уже не садились погреться на край сизари,

не стучали крылом и не пели свое «гуля-гуля».

А потом и крылечек не стало, и крытых ворот,

на которых, когда выезжала гнедая кобыла,

запряженная в розвальни, фыркал и дыбился кот,

и по первому свисту как ветром его уносило.

А потом и фундамент осел, и подался каркас,

обозначив эпоху упадка, в которую криво

он и вплыл, кособокий дредноут, пока не увяз

в переходном ландшафте, где кадки, сирень и крапива.

И весной, когда талой водою наполнился трюм,

то есть подпол, хотел я сказать, и картошка подмокла,

слух пронесся: на слом — я услышал за окнами шум

и не понял сперва, и протер запотевшие стекла.

Было утро апреля. Кричали на дубе скворцы

так, что падали сучья стуча — и застыл холодея:

если это не ветви трещат, а скрежещут венцы?

Неужели — в труху голубая твоя одиссея?

Время — странная вещь. Сам себе я кажусь стариком.

Был ребенком и мужем, любил, и чем старше,

тем ярче вижу все свои дни как один и по-детски, тайком,

как в замочную скважину пялюсь. Вольно ж тебе, старче!

Это как бы помимо меня своей жизнью живет.

Это в небо слепое летит обезглавленный петел,

с черной плахи сорвавшись, и бешено крыльями бьет,

и дощатые крылья сортиров срываются с петель.

Это в сумерках слышно жужжание майских жуков,

засыпающих в липах, и стрекот болотного сена,

просыхающего во дворе, и не счесть синяков

от ликующего кувырканья, и саднит колено.

Или гром прогремит, черви вылезут после грозы,

тучи птиц налетят, и замашут на них рукавами

огородные пугала, грозно тряся картузы.

Разве это расскажешь? кому? и какими словами?

Или все это сон?.. Ну так вот, порешили — на слом,

а потом рассудили: кому он мешает? И к лету,

почесав в коллективном затылке, решил исполком:

а не проще ли сделать ремонт? и прикинули смету.

Да, забыл: этот дом был из бывших, за что, говорят,

был милицией взят, перестроен на скорую руку,

три угла под жилье, а в мясницкой устроили склад,

а сначала холодную, а про хозяев ни звуку.

Это все предыстория, впрочем. Начни вспоминать —

и не будет конца, а куда заведет, неизвестно.

Дом как дом, три семьи. На широкую ляжешь кровать

и не знаешь, куда повернуться: и колко, и тесно.

И еще не такое увидишь… У нас в городке

поднимался над Вохной собор, возведенный на месте

древней княжеской церкви, и звон проплывал по реке,

где белье колотили и вслух обсуждали известья.

А еще я застал трубочистов, застал печников,

за которыми, как за святыми, ходили легенды,

городских пастухов я застал и последних коров,

брадобреев надомных, в окне выставлявших патенты.

Если вспомнили о печниках, воздадим и печи,

как стреляла она берестою, как в день непогодный

завывала, как выла ночами. Ау, рифмачи,

не сыграть ли отходную нам и трубе дымоходной?

Я об этом подробно пишу, потому что пример

ни на что не подвигнет, как только внести в мартиролог

этот старопосадский уклад, да и самый размер,

пятистопный анапест, как сани скрипуч и неловок.

А еще домовой. Как он в щелку за нами смотрел…

Не люблю я прошедшее время в стихах, но тетрадку

я мараю сейчас и, быть может, какой-то пострел

проучить уже случая ждет, доставая рогатку.

Ан и вправду сказать, как собака верчусь за хвостом,

а о главном боюсь… Я представил еще на вокзале,

а приехал к сестре и гляжу: да, узнаешь с трудом —

рубероидом крыт, два котла. А в воде отказали,

да и угол снесли. Двухквартирный, две мачты антенн

поднял к небу и дальше плывет, в облаках ли, в листве ли.

Если в бочке сидеть, я хотел бы не как Диоген,

а как юнга на мачте — и чтобы сирены мне пели.

Я люблю молодую удачу, хоть я у нее

не любимцем, а пасынком был, да и буду, пожалуй.

Ну а ты-то все шуточки шутишь? все ткешь суровье?

Ты одряхла, Итака моя, а глядишь моложаво.

Я люблю эти старые стены, и даже не их,

а суровую участь, которая связана с ними,

этот синий пронзительный воздух, толкающий стих,

зоркий промысел тех, кто блуждает путями земными.

Хорошо вечерами у нас. Выйдешь в темный простор

перед сном подышать и стоишь где-нибудь у сарая.

Вон упала звезда, а другая летит через двор:

не земляк ли, гадаешь, глазами ее провожая.

Надо завтра нарезать цветов и проведать своих.

А прохладно, однако… И все-таки невероятна

эта жизнь, если в корень глядеть. Каждый шорох и штрих.

Вот и дети уже подросли. Не твои. Ну да ладно.

Вот и дом наконец. Шелести же листвой парусин,

прозябающий прах, недалекая наша Эллада!

Ибо живо лишь то, что умрет, как сказал бы Плотин.

А другого, увы, не дано, да уже и не надо.

1989

© О. Чухонцев

Глеб ШульпяковМосква«Вот и зима, и земля из-под ног…»

А.Б.

вот и зима, и земля из-под ног

столбики света роняет на воздух

черный по небу летит поводок

тянет состав электричка на отдых —

нет ничего и не надо жалеть,

кроме трамваев твоих перезвона

царских орлов почерневшая медь

лишняя тяжесть на лодке харона —

снегом засыпан вокзальный казан

мир замирает на ножке штатива

только один дребезжащий стакан

едет и едет за край объектива

декабрь 2018

© Г. Шульпяков

Татьяна ЩербинаМоскваОкруженная Битовым

С Андреем Георгиевичем Битовым я познакомилась сразу в трех измерениях. Последовательность уже не помню, но было это очень близко по времени. Меня пригласила в гости Белла Ахмадулина, там был Битов — так я впервые его увидела. Это был, кажется, 1987 год. Еще я подружилась с девушкой, ныне уже далеко не девушкой, которая оказалась близкой подругой Битова. И еще я дружила с молодым человеком, тоже уже, соответственно, не молодым, который вдруг узнал, что он сын Битова. Он был усыновлен отчимом и носил его фамилию, но его мама решила открыть ему правду, в которой и сомнений не было, — очень похож на отца. Они стали общаться, мы иногда виделись все вместе, так что для меня это было третье измерение.

В эти годы Битов был очень популярен, по крайней мере, в кругах интеллигенции. Да и вообще в период перестройки у всех, у кого они были, выросли крылья. Стали появляться новые литературные журналы, частные издательства (хотя называться так было еще нельзя, пользовались эвфемизмами типа «литературно-издательское агентство»), альманахи, один из них, «Другие берега», с филологическим уклоном, создала и была главным редактором Галина Гусева, и в какой-то период она могла говорить только о Битове, настолько ее поразил «Пушкинский дом». А впервые я услышала об Андрее Георгиевиче еще в 1970-е годы как о новом молодом таланте — было ему тогда лет тридцать пять, но в государстве с геронтологической властью это был возраст юношеский, более молодые считались просто детьми.

В те же годы взошедшей звезды «пленительного счастья» и «обломков самовластья» был создан Российский ПЕН-центр, отделение Международного ПЕНа. Вскоре его возглавил Битов и был его бессменным президентом. С его уходом наш ПЕН превратился в «гнилой пень», как написал Владимир Сорокин, но тогда там состояли все лучшие писатели и публицисты и много моих друзей, которые стали звать меня присоединиться и, несмотря на выработавшийся принцип не состоять ни в каких организациях, я в него вступила. Таким образом, Битов стал моим «начальником». Наша общая подруга и друг, который сын, тоже оказались там, и долгое время Русский ПЕН-центр (РПЦ) был клубом единомышленников, с регулярными посиделками и правозащитной деятельностью, не так уж часто востребованной, поскольку «звезда пленительного счастья» хоть и закатывалась, репрессии среди пишущих были крайне редки. Но, как еще в годы перестройки были переиначены пушкинские строки, — «товарищ, верь, пройдет она, и демократия, и гласность, и вот тогда госбезопасность припомнит наши имена», — так оно и произошло.

Поняв изменение ситуации, Битов позвал вице-президентом ПЕНа Людмилу Улицкую, а она приняла в члены ПЕНа известных писателей и журналистов, занимавшихся правозащитной деятельностью. Но недолго музыка играла. Улицкой пришлось уйти, Битову — написать в роковом 2014-м панический текст, ради спасения, но вышло наоборот, а при очередных ПЕНовских перевыборах голосовать предлагали за Битова или… ни за кого. Через некоторое время Битов ушел, а вскоре и умер, и ПЕНа фактически не стало. Битов чуть-чуть пережил свое время, он перестал его понимать, он в нем метался и уже не писал, и мыкался с ПЕНом, которым не мог ни управлять, ни уйти. Он невольно (казалось бы, зачем ему, известному и уважаемому писателю, должность, тем более становившаяся все более проблемной?) повторял модель несменяемой власти. Он не был трусом, он хотел сохранить ПЕН, с которым сросся, любой ценой, а цена была не по нему.