Портрет женщины в разные годы — страница 101 из 104

– Что? Ну давай. Давай! Вались кулем, утонуть не дадим!

– Кулем тебе, – отозвался сверху Пьер. Он неторопливо достал из-за пояса плавок чехол для очков, раскрыл его, снял очки, поместил внутрь чехла, закрыл тот, присел и положил на шероховатую крокодилью плитку басейна, окаймляющую бассейн бордюром. – Кулем пусть валятся, кто этот куль и есть. С дерьмом, – добавил он ощутимо тише, для себя – подобно тому, как это делает актер на сцене, отворачиваясь от партнера к залу и выражая этим, что произносимые слова – его внутренний голос.

Он осторожно опустил свое большое тучное тело на бордюр, выставил перед собой ноги, осторожно, опираясь на руки, мелкими движениями повлек себя вперед и, несмотря на свою массу, не рухнул в воду, а мягко, словно по маслу, съехал в нее, подняв в воздух совсем скромный фонтан брызг.

Горец, повернув голову, смотрел с дальнего края бассейна, как он перемещает себя из одной стихии в другую, и, когда Пьер оказался в воде, перехватившись рукой и зацепившись за поручень сгибом локтя, зааплодировал.

– Классно! Классно! Классно! – повторял он.

Но было ли это действительно одобрением или глубоко спрятанной иронией, Борец, переставший подпрыгивать в воде и висевший в ней вертикально в готовности составить Казаку компанию по вспашке бассейна, понять этого наверняка не мог. Горец, хотя и европеизировался за прожитую вдали от Кавказа жизнь, в сердцевине оставался кавказцем, и что в действительности стояло за его словами, жестами, мимикой был еще тот вопрос. Впрочем, за годы, что вместе ползали по минному полю свободного предпринимательства, то приближаясь друг к другу, так что шибало в нос по́том другого, то отдаляясь – до точки на горизонте, за все эти годы Горец ни разу не совершил никакой подставы, ни разу не предпринял попытки кинуть или схряпать идущий в рот кусок так, чтобы все вокруг остались голодные.

Казак, превращая воду вокруг себя в сплошной вспененный бурун, приблизился к Борцу, и Борец, взревев, бросился ему наперерез.

– А наперегонки! – вопил он – так, чтобы Казак услышал и сквозь шум, что создавал своей молотьбой. – Наперегонки попробовать! Пятьдесят туда, пятьдесят обратно! А?!

В бизнесе Борец был осторожен, прежде чем отрезать, отмерял уж точно не менее семи раз, но в остальной жизни его было хлебом не корми, дай померяться силами.

Пьер, придерживаясь за бортик, покачиваясь на волне, вызванной торпедным движением Казака, смотрел в их с Борцом сторону, непроизвольно для себя кривя губы в иронической усмешке. Ему никогда в жизни не нужно было соревноваться. Он чувствовал себя вполне уверенно и комфортно, стоящим выше других и так, без всяких побед, добытых в состязаниях. Одеть себя в такую жару прохладой воды – и все, вполне достаточно для разумного, трезвого человека.

Спустя минут сорок все собрались у Горца в столовой. После воды напал жор – сметали со стола, что подносили горничная с официантом, будто косили косой. Косили – и естественным образом разговор крутился вокруг предмета косьбы.

– А все-таки осетрину горячего копчения я люблю больше всякой другой рыбы, – с видом глубокого знатока говорила жена Борца жене Казака. – В ней все-таки есть такое изящество вкуса – никакая другая не идет с ней в сравнение.

– Нет, не могу согласиться, – поддевая вилкой как раз лоснящийся тонкой пленкой жирка нежно-кремовый ломтик осетрины и отправляя в рот, с интонацией не менее тонкого ценителя отвечала ей жена Казака. – Севрюга тоже удивительно хороша. Не могу даже сказать, какая из них изящней.

– Ай, милые мои, кто может быть изящней вас, – ласково улыбаясь, проговорил Горец. – Только гурии в раю, клянусь!

– Ой, Гор, ну мы же о рыбе говорили! «Изящней» – мы совсем в другом смысле! При чем вообще здесь мы! – завосклицали жены Казака и Борца.

Они стали женами Казаку и Борцу лет семь назад, когда те как раз утверждались в своих прозвищах, были невероятно юны тогда, чуть не школьницы, и первое время, заменив собой старых, оставленных жен, не решались раскрыть рта и произнести слова по своей воле, но за годы, что прошли с той поры, освоились в своей роли, родили Казаку с Борцом по ребенку и чувствовали себя теперь занимающими место рядом с ними вполне по праву.

– Девочки, что вы ни скажете, все хорошо. – Филолог единственный из всех, не считая Горца, который если и был женат, то в глубоком, никому не известном доисторическом прошлом, остался при старой, советской жене, но уж зато и не брал ее с собой никуда, и она пылилась там где-то в другой жизни, словно старое платье в гардеробе. – Лично мне что севрюга, что осетр. Лишь бы не треска.

Горец, засмеявшись, хлопнул его по плечу:

– Ай, Фил, ты скажешь – в самое яблочко. Замечательно сказал!

У Филолога была старая жена, пылившаяся в гардеробе, но без него самого их обществу не хватало бы пряности. Может быть, дело было в образовании, что он получил в юности, а может быть, образование не играло никакой роли, но едва не каждое его слово имело второй и третий смысл – возбуждающие, как возбуждает перечная острота в пище. В том, кстати, как он вел свои дела, эта многослойность тоже давала себя знать: в его схемах только он сам и понимал что к чему.

– Ай, Гор, – подражая интонации Горца, ответил ему Филолог, – я не сомневался, что трески у тебя днем с огнем не сыщешь.

– Не сыщешь, нет, не сыщешь, – с польщенностью отозвался Горец.

– А ты, я смотрю, молотишь, будто и не пережрал, – сказал Борцу Пьер, отсылая его к их разговору на шезлонгах.

Борец внутри дернулся. Надо же было вспомниться этому утюгу.

– Да, снова что-то захотелось, – сказал он, выразив лицом удивление обуявшему его аппетиту.

– Смотри, – сдабривая свои слова улыбкой, сказал Пьер, – переедать вредно.

– А он никогда и не переедает. – Жене Борца стало обидно за мужа.

– Да нет, случается иногда, случается. Не без того. – Пьер подмигнул Борцу.

Ну, мы-то уж знаем, каковы мы, а женщины пусть насчет нас обольщаются, очень хорошо даже, означало это его подмигивание.

Борец в ответ подтверждающе покивал головой: согласен, согласен, пусть обольщаются, очень хорошо.

Какие бы напряги иногда ни случались, в принципе им было хорошо друг с другом. Замечательно расслаблялись, собираясь вместе. Как если бы выехали куда-нибудь в Швейцарию, в хороший пансион на берегу горного озера. Только не нужно было никуда лететь, толочься на таможенном досмотре, паспортном контроле. Это только в начале, когда открылись ворота, хотелось не вылезать из европ. А теперь уже не горело. Час на машине – и вот она Швейцария, тут, в лесах преподобного Сергия. Столько лет они уже знали друг друга. Столько лет были вместе. И может, кто нажурчал в ту же Швейцарию на свой банковский счет миллиончиком-другим американских президентов побольше, чем другие, эта разница была уже не принципиальна. Принципиально было, что ручеек туда журчал у всех. И что достаточно полноводный. Не было ни у кого друг к другу зависти – вот что важно. Никаких черных чувств.

– Ай, жаль, Муз не приехал! – воскликнул Горец. – Почему он не приехал, кто знает?

– Да, мы вот тут, – указал Борец на Пьера с Жанной после паузы, означавшей, что ответить на вопрос Горца никто не может, – тоже говорили, что такое, что помешало. Пьер полагает, дела.

– Ну не баба же, – хмыкнув, отозвался Пьер. – Бабу Муз привез бы сюда, и всех делов.

Губы у Жанны в углах рта, когда он произнес «баба», снова дернулись в готовности высказать некое недовольство, но снова она не издала и писка.

– Так надо ему просто позвонить и все! – сказала жена Казака – с таким видом, словно нашла решение, которое очевидно, но до которого почему-то никто не может додуматься.

– Звонил я, звонил, – сказал Горец. – Не отвечает. Квартира молчит, офис молчит, сотовый тоже: заблокирован, говорят.

– Ну, офису положено молчать: уик-энд, – сказал Борец.

– Да и квартира: мало ли куда он вместе с Надин мог податься, – поспешно проговорила жена Казака, стремясь поскорее загладить неблагоприятное впечатление, которое, почувствовала она, произвело на всех ее обвинение, что никто не додумался до звонка.

– А сотовый, понятное дело, он вовремя не оплатил, – с невозмутимым видом произнес Филолог, и ответом ему был грохот, рухнувшего, как гром с неба, общего хохота.

– У, Муз известный жадюга! Не оплатил, точно не оплатил! Забыл копеечку на счет кинуть! – с удовольствием, радуясь возможности позубоскалить, вопили все кругом, сливая голоса в общий хор.

– Машина у него по дороге сломалась, и он ее сейчас из жадности собственными силами ремонтирует, на коврике под днищем лежит, – подвел общий итог Борец, когда хохот немного стих, и на всех обрушился новый его приступ, из которого вывело только появление в столовой звонко процокавшей по паркету горничной, спросившей у Горца, куда подавать мороженое.

Мороженое отправились есть женщины в гостиную, мужчины – в кабинет к Горцу. Как у графа Льва Николаевича Толстого в его бессмертном романе «Война и мир», сказал Филолог. Там женщины – не помню где, а хозяева жизни – в кабинете у Николая Ростова, заговор против царя, декабристское восстание подготавливают.

– Что-что они там подготавливают? – спросил Казак.

– Ну, можно сказать, будущее декабристское восстание, – сказал Филолог.

– Иди ты со своими сравнениями! – со свойственной ему бурностью всфонтанировал Казак. – Нам только восстаний не хватало!

– Да уж, да уж, да уж. – Пьер входил в кабинет первым после Горца – и, оборачиваясь, остановился, загородив путь остальным. – Хватит нам всяких пятых-семнадцатых годов, они нам еще долго икаться будут.

Горец из кабинета захмыкал, вернулся к дверям, взял Пьера под руку.

– Вот интересно знать, – все продолжая хмыкать, заглянул он Пьеру в глаза, – с какой стороны баррикад находились твои предки в том семнадцатом. А? Почти наверняка не со стороны толстосумов.

Пьер поморщился:

– Толстосумов! Я и слова-то такого тысячу лет не слышал. Откуда ты его выкопал?