Портрет женщины в разные годы — страница 102 из 104

– Ай, милый, – повлек его Горец в глубину кабинета, – для тебя русский родной, а я его в школе учил да по словарям. Вот там и выкопал.

– С пометкой «устар» – устаревшее, – неостывше от общего хохота в столовой всхохотнул Филолог, переступая порог следом за ними. – Было устаревшим, стало актуальным.

– Нет, только без всякого это бреда о восстаниях, революциях. – У Казака сравнение их с декабристскими заговорщиками вызывало какое-то особое, прямо физическое отторжение. Хотелось выблевать эти слова, исторгнуть из себя, избавиться от них – буквально так. – Справедливость – выдумка неудачников. Они хотят иметь столько же, сколько ты, а о цене того, сколько тебе это стоило и стоит, не хотят и задуматься. Справедливости нет на земле изначально. От Бога. Один родился здоровый и дрын у него стоит, как кость, другой – хилый, сколько ни качайся, и в бабу сунет – тут же и свял.

– Да, какая уж тут справедливость, когда бабу не отдерешь, – промычал Борец, входя в кабинет последним.

За ним следом уже въезжал официант с сервировочным столиком. Горничная у Горца была русская, а мужчины в обслуге, от охранников до садовника – все оттуда, с Кавказа, и официант, естественно, тоже был земляком Горца. Молчаливый, скупой в движениях, с гордо-неприступным лицом. Но когда выслушивал распоряжения Горца, которые тот неизменно отдавал на своем языке, оно у него делалось таким униженно-угодливым – невозможно смотреть.

Сервировочный столик, который официант вкатывал в кабинет, являл собой произведение искусства. Отполированное до матового блеска сандаловое дерево стоек и обеих дек было богато инкрустированно серебром, и уже один вид этого столика рождал ощущение роскошного гастрономического праздника, которым должен был наградить грядущий десерт. В серебряных же чашах, похожих на большие пиалы, куполообразно высились горки мороженого не менее чем семи сортов – повторяя цвета радуги, в серебряных чашах квадратной формы атласной глазурью лежали фруктовые пасты – разнообразить ими мороженое, ублажая рецепторы языка, а на нижней деке толпилось несколько бутылок с коньяками и ромом – если бы кому в такую погоду захотелось разнообразить мороженое более мужским образом. Впрочем, в доме от работающих повсюду кондиционеров стояла приятная, освежающая прохлада, и не выходить из него – можно было бы употреблять те же коньяк и ром хоть в первозданном виде. Рядом с бутылками на нижней деке стояли две сигарные шкатулки, и, вкатив столик, официант первым делом достал их оттуда, перенес на стол Горца, открыл и выдвинул нижние ящички. Сигары Горец хранил у себя в столе, и то, что официант привез две полные шкатулки, означало, что к нынешнему дню Горец специально сделал новую закупку.

– Нет, знаете – сказал Борец, когда, отягчившись десертом, все разошлись по кабинету, расселись по стульям, креслам и официант удалился, – продолжая разговор, неожиданно возникший по дороге сюда. – Меня, конечно, эта бедность вокруг тоже угнетает. Я, когда еще жил в муниципальном доме, хотел, чтобы в подъезде было все чисто, чтобы цветы на площадках стояли, ароматизатором чтоб прыскали. Ремонт сделал, консьержку нанял – никому ведь платить не надо, ничего! И что?

– Что? Да, что?! – словно в предвкушении близкой развязки анекдота, с веселостью вопросили Казак с Горцем.

– Естественно что! – с ответной веселостью, как и прямь рассказывая анекдот, отозвался Борец. – Все стены тут же разрисовали, цветы побили, кодовый замок выломали, пацанва стол консьержке дерьмом вымазала. Ничем не дорожат, ничего не берегут! Я не против был жить в муниципальном, мне район нравился, но ведь нельзя! Никак нельзя, невозможно!

– Да нет, о чем говорить. Конечно, невозможно! Никак нельзя жить вместе со всеми, – дружно согласился с ним кабинет.

А когда общий хор смолк, Пьер через паузу счел необходимым добавить:

– Плебс! Что с него возьмешь. Сами ничего не имеют, ничем не дорожат и хотят, чтобы все вокруг такими же были.

В гостиной в это время женщины вели разговор о детях.

– Нет, не может быть речи ни о каком детском саде, ты что, с ума сошла? – говорила жена Казака жене Борца. Голос ее был исполнен кипящего гнева. – Чтобы кто-то уродовал личность ребенка? Извините! Если бы не было другого выхода, не хватало денег, чтобы нанять людей, которых ты контролируешь от «а» до «я». Слава богу, есть такая возможность, о каком детском саде ты можешь думать?

– Нет, ну чтобы обретал навыки общения со сверстниками – оправдывающимся тоном отвечала жена Борца. – А деньги что? Что, жалко их, что ли? На собственного ребенка! – Ей было неприятно оправдываться, она завидовала жене Казака, как та умеет гневаться, и, не владея этим искусством, сорвала себя в возмущение.

– Только в подготовительную группу часа на два, хоровод поводить, хором попеть – и все, не сверх того. – Жена Казака знала, что, когда гневается, у нее ярко и чисто загораются ее высокие острые скулы, и этот румянец ей идет – никакая косметика не даст такого эффекта.

Жанна слушала их, и ее больно, всю внутри словно выкручивая жгутом, раздирала зависть к обеим. Они устроили свою судьбу, поймали удачу, жизнь их была ясна и проста. В отличие от ее жизни. Она чувствовала, что в Пьере назревает желание дать ей отставку. Боялась этого и не знала, что предпринять, чтобы этого не случилось. Напускала на себя вид, что все у них, как и раньше, капризничала на каждом слове, что ему, знала, ужасно нравилось в ней прежде, – и видела с отчаянием: все без толку.

– Ой, девочки, у меня с детским садом такой смешной случай связан, – начала она – чтобы не выпадать из общей беседы, хотя ее так и выворачивало от того трепа, что вели жены Казака с Борцом. Клуши. Настоящие, большие клуши. Почему клушам так везет в жизни? – Я помню, ходила тогда в среднюю группу…

– Жалко, что Надин не приехала, – не обращая на ее слова внимания – словно она и не раскрывала рта, – проговорила жена Казака. – Куда их понесло, интересно, если они сюда не приехали?

– В Швейцарию их понесло, на катере по Женевскому озеру кататься, – сказала жена Борца. – Ты же знаешь Муза, он любит на уик-энд в Европу смотаться.

– Да, Муз умеет делать такие подарки. – Теперь зависть отчетливо прозвучала и в голосе жены Казака. – В отличие от наших с тобой.

Жанна, улыбаясь, сидела с бесстрастным видом, ела мороженое с клюквенным соком, ложечка в вазочку – ложечка в рот, ложечка в вазочку – ложечка в рот, словно бы хамство жены Казака ее ничуть не задело. Паршивые клуши, стучало в ней, паршивые клуши! И эта жена Музыканта, их Надька, такая же клуша, ничем не лучше.

Ночью в постели, принимая в себя Пьера, она старалась так, чтобы челюсть у него от полученного блаженства целый день провисела бы на груди. Ну, ты у меня баба, ох, ты у меня баба, повторял он восхищенно, выливаясь в нее очередной раз. Достичь чего стоило изрядных трудов и искусства – сам он был мужиком, вызвать восхищения никак не способным.

На рассвете Жанна проснулась от пения соловьев, проникавшего в комнату даже сквозь плотные стеклопакеты. Пьер лежал рядом на животе, тяжело положив ей на ноги свою ногу, нос у него заложило, и он с бульканьем, надрывно сопел им. Она осторожно высвободила из-под него ноги – он не проснулся, – встала, прошла к окну и так же осторожно, как вставала, открыла его. Соловьи ворвались в комнату оглушающим хором. Их было пять-шесть-семь. Это был настоящий симфонический оркестр. Жанна стояла, слушала их, и в голове стучало: неужели не повезет? неужели не повезет?!

Вместе с соловьиным пением в окно ворвался и запах гари. За ночь висевшие в воздухе частички сажи напитались влагой, и запах приобрел отвратительный тухло-прокисший вкус. Этот вкус волглого горелого торфа был вкусом ее страха, что Пьер даст ей отставку. Пусть мне повезет, пусть мне повезет, взвыла она беззвучно. Почему если повезло этим клушам, не должно повезти мне? Пусть мне повезет, пусть повезет!

Из будки охраны рядом с гаражом вышел на крыльцо один из дежурных охранников. Потянулся, широко разметнув в стороны руки, подрожал ими в напряжении и, вытащив из брючного кармана пачку сигарет, выщелкнув изнутри сигарету, стал прикуривать. Пиджак у него остался внутри, он был в одной рубашке, и все его профессиональное снаряжение – два ремня через грудь крест-накрест, и около подмышек – торчащие рукоятками из открытой кобуры пистолеты – явило себя миру во всей своей скрытой обычно от стороннего глаза наготе.

Выпуская на выдохе дым, охранник поднял глаза и увидел Жанну, стоящую у окна. На лицо ему тотчас выплеснулась улыбка благожелательной готовности служить ей и услуживать, он потыкал пальцем в наручные часы на запястье, приложил руки со сложенными ладонями к щеке, изображая подушку, и затем, поднеся вперед ладонями руки к груди, помахал ими – как бы успокаивая ее, – что со всей очевидностью означало: еще рано, рано. Идити спите еще, это мой долг бодрствовать, а вы почивайте. Вы почивайте, отдыхайте, а я вас здесь буду охранять и дальше, ни о чем не беспокойтесь.

Если бы это был мой дом, мой охранник, стоном стояло в Жанне, когда она закрывала окно.

На завтрак, в лучших традициях какого-нибудь отеля мирового уровня вроде «Шератона» или «Хилтона», Горцем был устроен шведский стол. Можно было изобразить из себя чопорного англичанина и откушать мюслей с тостами, запив это дело чаем со сливками, можно было почувствовать себя французом – на плоском хрустальном блюде лежали, накрытые белой льняной салфеткой, горячие, только что выпеченные круассаны, а можно было дать себе волю и натрескаться вполне по-русски: и салат мясной, и салат куриный, и ростбиф, и бекон, и сыр с белой плесенью, и сыр с зеленой плесенью, и сыр простой, и сыр твердый, и еще ягоды с фруктами…

Все, впрочем, предпочли национальные традиции всяким иным. О круассанах, однако, не забыв.

– Нет, а почему я должен себе отказывать в круассане? – громко произнес Пьер, отвечая на подкалывание Борца, что и силен же он, однако, пожрать. – Я разве толстый? Я мощный, а не толстый. Жаннет, – посмотрел он на Жанну, – скажи ему, мощный я, нет?