– Корова подоена? – спросила она.
– Подоена, – заторопился ответить Гмыржев, виновато пряча глаза. – Чего рано воротилась?
Дочь поглядела на них обоих хмурым, испуганным взглядом, поняла, что отец все уже знает, и всхлюпнула носом.
– Тоска у меня, – сказала она.
– Чего? – в голос спросили Гмыржев с женой.
– Я говорю, тоска у меня – ниче делать не могу, подменилась, – повторила дочь и заревела, ухватившись за косяк и катаясь по нему лбом.
– А ты думала, все один сахар да все сладко будет? – не глядя на дочь, сказала жена.
– А не терзай ты меня, не терзай! – закричала сквозь слезы дочь. – Не терзай, плохо мне!..
Она зашаркала в другую комнату и повалилась там на сундук. Жена, испуганно взглянув на Гмыржева, вскочила и выбежала вслед за ней.
Гмыржев один кое-как докончил письмо, заклеил его в конверт вместе с письмом Коржева-младшего, надписал адрес, доплелся до кровати, лег, не раздеваясь, и повернулся к стенке.
Через две недели, когда Гмыржев был в мастерской, менял со своим другом, Мишкой хромым, кардан у директорского «газика», его позвали в контору механика к телефону. Звонила жена – из оборудованного телефоном соседнего бригадирского дома.
– Ты чего там сидишь, скоро кончишь? – прокричала она.
Время было уже вечернее – «газик» притащили в мастерские после обеда, а директор просил к завтрашнему дню исправить, и Гмыржев с Мишкой хромым призадержались, – однако ничего такого страшного в этом не было, чтобы звонить, тем более что не просто ведь снять трубку да коммутатор вызвать, а из дому выходить надо, через дорогу бежать. Поэтому Гмыржев перепугался.
– Случилось чего, а? – закричал он.
– Да нет, отец, нет, чего ты! – ответила жена. – Генка Коржев приехал, вот я чего… – В трубке заскрипело, заклокотало, и она замолчала, пережидая. Потом заговорила снова: – С автобуса-то как сошел – так и к нам. А Нинка на ту пору как раз дома и будь. Перерыв у нее. А он, значит, прощенья просит, говорит, у товарищей ума подзанять решил, дурак был… Дак я вернулась, а они уже в сельсовет сгоняли, заявление подали, послезавтра регистрироваться будут. Сидим сейчас. А я боюсь – ну, встанет да домой, а дома его… Не знаю, что делать, вся извелась.
– Вот как! – проговорил Гмыржев. – Вот как!.. Ну, слава богу. Бегу. Прямо сейчас, ноги в руки.
Он выскочил из конторки, пнул автомобильную ось, валявшуюся в проходе, зашиб ногу и засмеялся.
– Мишка! – закричал он издалека. Мишка хромой, кряжистый рыжий мужик с конопатым лицом, прозванный так за короткую ногу, неправильно сросшуюся после давнишнего еще перелома, сидел на корточках возле ямы и смолил «Беломор». – Слушай, тут чепуха осталась, может, один кончишь?
– Пожар, что ли? – Мишка хромой поднялся с корточек, бросил на пол окурок и загасил здоровой ногой. – Одному-то несподручно…
– Дочь замуж выходит, Мишка! – весело сказал Гмыржев. – Вот баба моя и позвонила. Сидят, говорит, с женихом… нужон я что-то.
Мишка хромой циркнул сквозь зубы:
– Ладно, иди, чего ж…
– Да ты не обессудь меня, Мишк! – попросил, уже собирая свой инструмент, Гмыржев. – Такое дело… – И вдруг его осенило: – Слышь! А может, кончишь, гармонь возьмешь – да придешь? Они там сидят… торжество вроде: заявление подали. Может, братовья жены придут – так я думаю, еще кто… А?
– Так что… – в раздумье вроде произнес Мишка хромой, но голубые его, в коротеньких белесых веках глаза заблестели, конопатое лицо так и зажглась радостью. Давно уж он не нужен был со своей музыкой селу – ни свадьбам, ни Ноябрьским, ни Майским, а поиграть любил, любил внимание, и то, что Гмыржев всегда звал его к себе с гармонью, ценил. – Так, пожалуй, приду, что не прийти. Тако событье…
Всю дорогу к дому Гмыржев почти бежал, но возле самого дома замедлил шаг, застегнул телогрейку, сунул руки в карманы и, не торопясь, считая каждую ступеньку, поднялся на крыльцо. В окно его видели, и дверь из сеней в избу была отворена, на пороге стояла жена в выходной кофте и переднике, с довольным, озабоченным взглядам. Дверь из кухни в комнаты тоже была раскрыта, Гмыржев увидел край стола, а за столом – лопоухого, коротко стриженного ефрейтора с пуговичными глазами, выжидательно лупившегося в сумерки кухни.
– Ну! – сказал он жене, засмеялся, подмигнул ей и помял за плечи. – Ты смотри… Может, и сладится все?
– Типун тебе, – замахала на него жена, испуганно оглядываясь на непритворенную дверь. – Какое – может? Должно. Вроде все нормально. Одного боюсь: как он домой пойдет, дак что там дома-то наплетут?
– Да… – пробормотал Гмыржев. – Выходит, нельзя его пускать домой?
– Ой, не знаю, ниче не знаю. – Жена опять оглянулась на дверь, посмотрела на Гмыржева, вздохнула. – Переоденься давай. Вон я вынесла.
Гмыржев снял с себя рабочую одежду и полез под рукомойник. Вода была холодная, знобящая, он пофыркивал от удовольствия.
– А чего нам, мать, бояться-то? – сказал он, плеща себе на лицо, крепко растирая его ладонями. – Ну, пусть пойдет домой, не удержим ведь. Ей-бо. Решил так решил – приехал вот, чего ему обратно пятиться?
– Боюсь! Боюсь!.. – Жена подала ему полотенце, замотала головой, закрыла лицо руками. Потом отняла руки. – Все ведь повар-то сделает… Сам же рассказывал, как он встретил тебя, что кричал. Как же! С тещей ему жить пришлось – по нашей милости, воспротивились ей. Прости господи, не говорят о покойниках плохо, но хитрая баба была. Вы идите туда, где и без того повернуться негде, а я в доме одна останусь. Может, мужика нового привести хотела…
– А ну-к, что мелешь! – крикнул Гмыржев. Он тиранул полотенцем шею и с размаху забросил его на веревку. – Чего мелешь, понимаешь? Мужика хотела! Хотела бы, так и к нему поехала.
Жена виновато заморгала:
– А что ж… что ж она тогда…
– А это уж я не знаю. Жалко, может, было, что дом свой продала. – Веселое, радостное настроение Гмыржева от упоминания о том, как встретились они с Коржевым-старшим, разом пропало. Что сейчас судить-рядить, почему вдруг коржевская теща решила оттягать себе чужой дом – дело давнее, пятнадцать лет отгрохало, а вот в чем права жена, так права: ненавидит их Коржев-старший. Ненавидит, ох, ненавидит – и чего угодно жди: на все пойдет, чтоб помешать. А коли парень такое письмо сочинить мог, пусть даже и товарищи помогли, то, может, и мешать-то особо не надо. Так, сказать только: а ты знаешь, что они с бабкой твоей утворили? Знаешь? Да приперчить ту историю – долго ли? Вот и все, и конец, и что тут сделаешь?
А он еще Мишку хромого пригласил, дурак. Что за язык потянуло? Дурак. Разомлел, показалось – удачу ухватил, Ухватил… Какие братовья жены, какое гулянье? Не до гулянья.
– Прости, мать, – пробормотал он. – За крик-то. Это я… ну, в общем… Правильно говоришь, нельзя парня домой отпускать – останется наша девка без мужа. С дитем. Вся жизнь наперекосяк. А не жила еще…
Он надел белую нейлоновую рубаху, заправил ее в брюки, надел пиджак, толкнул ноги в ботинки.
– На ночь я его оставлю, – тихо, будто про себя, сказала жена.
– Да ты что, мать? – Гмыржев как нагнулся зашнуровать ботинки, так и замер, подняв кверху налившееся кровью лицо. – На наших глазах?
– А как по-другому-то? Что другое придумаешь? Ты посиди с ним, подержи, темнота подойдет – я и скажу: здесь вот, мол, с Нинкой ляжете…
– Да ты что, что ты, мать! – разогнулся, чувствуя, как отливает от лица кровь, Гмыржев. – Да как…
Жена вздохнула, пожевала губами, потом махнула рукой:
– А че теперь беречь? Сам думай: тяжелая она.
– Правильно, – пробормотал Гмыржев. – Правильно. Так. – Он нагнулся и зашнуровал ботинки. – А завтра?
– А завтра не сейчас. Давай за сейчас беспокоиться.
– Правильно, – снова пробормотал Гмыржев. – Правильно.
Он застегнул пуговицы на пиджаке, причесался и шагнул в комнату.
– Ну, здорово, Геннадий, здорово! – сказал он, вытягивая руку и идя к Коржеву-младшему. Тот, смущаясь, попытался встать с лавки, но стол был плотно придвинут к ней, и он не сумел разогнуть ноги, стоял на полусогнутых. Гмыржев взял его руку в свою, подумал – и обхватил за шею, похлопал по спине – по колючей шерсти солдатского кителя.
– Меня, понимаете… как вызвали… командир наш, хороший человек… я понял: что же, думаю, я делаю… – заговорил было, когда Гмыржев отпустил его, Коржен-младший, сбиваясь и боясь глядеть Гмыржеву в глаза.
– Будет! – чувствуя к себе отвращение за ту роль, которую надлежало взять на себя, оборвал ефрейтора Гмыржев, поднял руку с растопыренными пальцами и потряс в воздухе. – Кто старое помянет… глаз вон!
Дочь сидела на лавке рядом с женихом красная, счастливая, с мокрыми, расшлепившимися губами, и было видно, что она уже баба – так по-бабьи откровенно она была счастлива.
– Послезавтра, так, что ли? – спросил ее, стараясь улыбаться, Гмыржев.
– Послезавтра, – тотчас же, с готовностью отозвалась дочь. – Гену всего на шесть дней отпустили.
– Маловато, – сказал Гмыржев, перехватил взгляд жены, подававшей на стол чугунок с упревшей картошкой, и прочитал в нем: лучше бы на день – проще бы.
Прошло, может, минут сорок с того времени, как Гмыржев вернулся, когда в сенях застучали сапогами, дверь хлопнула, и на пороге комнаты появился Мишка хромой, с «беломориной» в углу рта и с расстегнутой гармонью на груди. Конопатое лицо его было торжественно-сосредоточенным, голубые глаза смотрели весело и тоже сосредоточенно. Стоя на пороге, он заиграл «Свадебный марш» Мендельсона.
Мишка выучил марш, чтоб приглашали в сельсовет вместо магнитофона играть его, но ничего из этого не вышло, и он не раз жаловался Гмыржеву на несправедливость судьбы. Тогда-то Гмыржев и говорил ему: «У меня сыграешь, Мишка, обязательно, слово даю, к чертям такие-сякие магнитофоны», – и вот Мишка играл…
Гмыржев обхватил голову руками, глядел в стол, видел крошки черного хлеба возле своей тарелки, и было ему до того нехорошо, что хоть ударяй кулаком по столу и кричи: «Хватит!» Да при чем Мишка-то… От чистой ведь души.