да косынок, да домашних тапок с узорами.
В городе у нее совсем уже была осень, когда Ноздрюха приехала в него. Она тащилась с двумя чемоданами со станции к своему простоявшему три года нежилым дому, навстречу ей дул ветер, мел оборванные с деревьев, скоробившиеся от собственной сухости листья, и ей казалось, будто никаких трех лет и не проходило, не было их вовсе, все это та же, трехлетней давности, стоит осень… только шла она не на станцию, а с нее.
Доски, которыми она заколачивала окна, были сорваны, ставни на половине окон открыты, а в одном выбито стекло и заставлено фанерой. На двери доски сохранились, она отколотила их, достала из кармана пальто пролежавший три года без употребления на дело ключ и открыла дом. Она прошла по нему, оставив чемоданы в сенцах, – все в доме было по-прежнему, только на кухне кто-то, может быть разбивший окно, поковырялся в полках, и на полу лежали осколки раздавленных стаканов и тарелок, а так все было, как она оставляла, ровно и в самом деле не случилось этих трех лет в Москве.
Ноздрюха вышла обратно в сенцы, разделась, повесив пальто на гвоздь рядом с солдатским бушлатом для ночных дел, хотела взять чемоданы, чтобы занести их внутрь, подняла, и тут у нее, впервые с того, как услышала от Лени в гостинице те слова, стало мокро в глазах, она опустила чемоданы обратно, и слезы побежали у нее, как вода из крана, она села на пол возле чемоданов и проревела, с хрюпом глотая взбухавший в гортани воздух и скуля, целых полчаса. Ей хотелось по старой памяти, чтобы рядом с нею был сейчас Браслет, который бы подскулил ей, примостился бы рядом, лизал бы ей, за неимением в себе другой ласки, лицо, и тепло бы от его толстого большого тела перешло бы в нее. Но Браслета давно уже не было в живых, и мыло, сделанное из него, давно уже, наверно, ушло пеной в сточные воды…
Потом Ноздрюха встала, снова оделась, не занеся чемоданы внутрь, и пошла на бывшую свою фабрику. В отделе кадров прежнего начальника не было, сидел другой, и секретарша у него тоже была другая. Ноздрюха написала заявление, ее оформили – и все, обошлось без всяких расспросов, но когда она вышла от них и пошла по коридору, чтобы сойти в цеха, навстречу попался Валька Белобоков, тогда, на праздновании Первого мая в клубе фабрики, направивший ее в Москву.
– О! Кого я вижу! – заорал он, расставляя ручищи и загораживая собой весь проход коридора. – В отпуск пожаловала, жительница столичная?
Ноздрюха остановилась и тоже улыбнулась ему.
– Нет, – сказала она. – Я насовсем. На работу устраивалась, ходила вот.
– О! Это дело! – тряся ее за плечи и сжимая их так, что Ноздрюха даже запищала от боли, сказал Белобоков. – Молодец! А то что за порядок: на фабрике на самой, понимаешь, людей не хватает, а они по столицам разъезжают!..
– Приехала вот… – не стала напоминать ему, какие слова говорил он ей на праздновании Первого мая, Ноздрюха.
– Я и говорю – молодец! – воскликнул Белобоков и пошел дальше по своим важным и неотложным делам.
А Ноздрюха спустилась в цеха, походила между станками, узнавая их грохот и работу, много было незнакомых лиц, а кого встречала знакомых, приглашала назавтра в гости. Нюрки Самолеткиной нигде видно не было, она наконец спросила о ней, и Ноздрюхе сказали, что Нюрка два уж года как вышла замуж за сверхсрочника, родила, нынешнее лето часть его перевели на Север, и Нюрка уехала вместе с ним.
Ноздрюха пошла домой по осенним улицам родного своего города, в котором родилась, выросла и, за малым вычетом, прожила всю свою жизнь, какая была прожита, стала растворять окна, прибиратъся, мыть, вытирать пыль – облаживать дом заново к жилью, и думала она о том, что, ежели так покопатъся-то, разобраться-то если, не особо у нее вовсе плохая жизнь, не особо, нет, самая обыкновенная. А уж есть, конечно, кому и счастливее выпадает – в космос вон летают, – так то что ж… Главное, чтоб товарищи Брежнев с Громыкой от войны охоронили, хуже-то войны ничего нет, а охоронят, да мир будет – вот и счастье, живи-радуйся, чего еще.
Год 1978-йДесятиклассница
Остановка автобуса была напротив Иришиного дома. И когда Наташа по скрипнувшим ступеням сошла на морозно захрустевший под ногами утоптанный снег и посмотрела на окна ее квартиры, по яркому полному свету в обоих окнах, по движущимся теням на занавесках она определила, что квартира сестры полна уже народу.
Дверь ей открыла Света, одна из давних, еще со школы, подруг Ириши, бывшая нынче в черно-смоляном, завитом парике, очень шедшем к ее бледно-розовому, с нежной тонкой кожей лицу.
– Салют, – коротко сказала она Наташе, впуская ее в квартиру, и ушла в комнату, подрагивая бедрами под длинным, до лодыжек, красно-фиолетовым платьем, туго натянутым на спине и с просторными рукавами-буф.
Сама Ириша была на кухне – стояла, прислонившись к косяку заклеенной на зиму балконной двери, курила и разговаривала с Парамоновым, обросшим до глаз густой, кудрявой каштановой бородой. Она была в голубом, послушно обтекавшем ее изящную хорошую фигурку модном сейчас комбинезоне, белом с желто-кофейными кругами батнике под ним и со своей тяжелой из-за длинных густых волос, поднятых на шее наверх, женственной прической в этом мужском почти костюме была, показалось Наташе, еще лишь более женственной и по-женски прелъстительной,
– Ну, так и что же они, эти ваши лазоходы, что они такого поразительного сделали, практически вот? – спрашивала она.
– Не лазоходы, а лазоходцы, во-первых, – поправлял ее Парамонов. – Во-вторых, что мне еще добавить более поразительного, Ирочка? У вас, у женщин, самый преконсервативный склад ума, вас тычешь носом – брито, а вы – стрижено!
Из комнаты доносился перезвяк раскладываемых на столе ножей и вилок, звон рюмок, невидимый Наташе, чертыхался, громыхая своим большим крепким голосом, словно в груди у него ходили по листам толстого железа, Столодаров, открывая бутылку; пробка наконец вылетела из горлышка с тугим звонким чмоком.
– При-веет! – сказала Наташа, раздевшись и входя на кухню.
Они обнялись с сестрой и поцеловались в щеки, Парамонов, картинно склонив голову к плечу, взял Наташину руку, подержал ее мгновение поднятой, а затем поцеловал, общекотав своей мягкой приятной бородой.
– Честь имею! – сказал он, улыбаясь глазами.
– Натанька! Мое – вам! – крикнул, вскинув руку с зажатым в ней консервным ножом, Маслов. Высокий, гибкий, в отлично сшитом бежевом костюме, с быстрыми ловкими движениями и такими же быстрыми, ласковыми, впрочем, глазами, он стоял у обшитого пластиком кухонного стола в углу, возле умывальника, и открывал банки с кабачковой икрой. – Натанька! Как вы насчет тайн, которые рядом с нами?
– А! Это вы о лазоходцах? – спросила Наташа. – Я слышала сейчас – Борис говорил. Но я ничего не знаю.
– И она тоже ничего не знает, – сказал Парамонову Маслов, показывая консервным ножом на Наташу. – Теперь тебе ясно, кто тормозит движение человеческого прогресса?
– Сестры Бельковы! – затягиваясь сигаретой, со смехом сказала Ириша. – Натанька, если б мы с тобой все знали, человечество давно бы уже жило на Луне.
Маслов захохотал, продолжая открывать банку, открыл, сбросил зазвякавшую крышку на стол, бросил следом нож и, отряхивая одна о другую руки, повернулся.
– Ну, слава богу, что вы не знаете. Не хватало еще только на Луне, под колпаком, сидеть. Лучше уж все-таки здесь, на Земельке.
– К чертовой матери пропадем скоро со своей Земелькой, – сказал Парамонов. – Не помню, когда речную рыбу в магазине видел.
– Сестры Бельковы! – поглядел поочередно на Иришу, потом на Наташу Маслов. – Вы еще не совсем эмансипировались?
Наташа засмеялась, не выдержав, в ожидании того дальнейшего, что – она не знала, что именно, но непременно смешное, судя по многозначительности вступления, – собирался выдать Маслов, Ириша с поднесенной к губам сигаретой сказала, пожав плечами:
– Смотря что, Алик, ты имеешь в виду.
– Тарелки, – ответил Маслов, и Наташа прямо подавилась смехом. – Да не летающие, – махнул рукой Маслов, и тут уж Ириша тоже улыбнулась. – Я как мужчина могу есть и из банки, но вы-то как? Вам, наверное, надо в какую-нибудь красивую посудину это все вывалить?
– Вон там, открой полку, – улыбаясь, показала сигаретой Ириша. – Салатница там стоит. Устроит тебя?
– Нет, Боренька, – доставая с полки салатницу, посмотрел Маслов на Парамонова, – дела наши еще не так плохи. Они еще не того, не до конца. Может быть, успеем повернуть реки вспять?
– А мы их уже повернули, – сунув руки в карманы своих неизменных, потертых на ляжках до белесости джинсов, в которых он ходил даже в институт вести занятия, и размеренно пристукивая о пол ногой, сказал Парамонов. – То-то и доживем скоро: будем на краны счетчики ставить, воду мерить.
– Эй, кто там на кухне, сыпьте к столу, а то, кому места не хватит, будет за официанта вокруг бегать, – громыхнул, точно по железу прошел, из комнаты Столодаров.
– Посыпали, мальчики, – с улыбкой сказала Ириша, пошла, обняла по пути Наташу и повлекла за собой. – Как там папа с мамой?
– Квартиру пылесосят, – сказала Наташа. – Как начали с утра, остановиться не могут. Мать еще стирку развела. Как всегда, в общем. – Она потянулась на ходу к Иришиной щеке, потерлась о нее своей и поцеловала сестру, вышло – в ухо, и они обе засмеялись.
Сестра была старше Наташи на семь лет и казалась ей непостижимо взрослой, большой и все понимающей, она уже закончила институт и два года работала в конструкторском бюро, была уже замужем и развелась и с поры замужества, скоро четыре года, жила отдельно, сначала на частных квартирах, а потом вот в этой, кооперативной. Наташе нравилось, как она жила, нравились ее ежесубботние, как сестра называла их в шутку, «салоны», заведенные ею с нынешней осени, нравились ее друзья, составляющие этот «салон», и для нее уже стало необходимостью бывать у сестры по субботам, предпочитая вечера здесь всякому иному субботнему времяпрепровождению – она словно бы прикасалась здесь к иной, более совершенной и значительной жизни, чем та, которой жила сама, к жизни, какую для себя она еще должна была создать, и с жадностью глотала все, что происходило вокруг, что видела и слышала.