Савин не ответил. Наташа заглянула ему в лицо, и он остановился, повернул Наташу и поцеловал ее долгим, вынувшим ей дыхание, тяжелым поцелуем.
– Нет, я обязательно поеду в Москву, – сказала она отдышавшись. – Мама не хочет, и Ириша говорит, что это пустое, но я обязательно поеду. Вы, Арсений, почему вы уехали из Москвы?
– По родителям соскучился, – сказал он, и опять было непонятно, шутит он или серьезно. – Родители у меня здесь, старенькие. Не смог без них.
И снова, крепко и тесно прижав Наташу к себе, поцеловал ее тем же долгим тяжелым поцелуем.
Пошел снег, редкий, медленный в тихом, неподвижном ночном воздухе, он выпадал в свет фонарей из черной мутной высоты неба, словно здесь лишь, на границе темноты и света, и возникал, машин почти не было, только изредка, тяжело гудя и желто, тускло светясь окнами, проходили автобусы, и Наташе казалось, что это так специально вышло все сегодня в природе: что тишина, снегопад и никого вокруг.
Наконец они сели в автобус, и в автобусе тоже никого почти, кроме них, не было, и потом, у нее в подъезде, прощаясь, договорились о свидании, он записал ее телефон и дал ей свой.
Наташа стала встречаться с Савиным, ходить с ним в кино и театр, и, когда не разговаривала с ним по телефону хотя бы день, день казался прожитым впустую, напрасно, и в груди, над ложечкой, словно бы что-то сосало.
Она пропустила у Ириши две субботы, оказалось – ей там просто нечего делать, раз они могут встретиться с Арсением в любом другом месте и наедине, а не на виду у всех. И когда она снова появилась у Ириши, неожиданно для себя все, что происходило у сестры, она увидела совершенно по-иному, как раньше не видела никогда.
– …нет, я в таких случаях просто встаю и ухожу, – говорил Богомазов, крутя у лица свои уродливые, в черной оправе очки и время от времени покусывая концы дужек. Они сидели на кухне вчетвером – он, Ириша, Столодаров и жена Маслова, а Наташа стояла на пороге комнаты, услышала их разговор и подошла поближе. – Что за неудобство! Что за душевная вялость! И с тем и с другим надо бороться, изгонять, выдавливать из себя эти качества, как Чехов выдавливал из себя по капле раба, что суть одно и то же. Вам неудобно: как же вдруг, не досидевши до конца, встать и пойти. Перед кем неудобно, простите?! Тем более если вы не в состоянии проявить волю, сказать себе: вставай – разве это вам самим не оскорбительно? Меня будут пичкать гадостью, а я буду терпеть? Нет, увольте.
– Это ты, Андрюш, такой решительный, – сказала Лидия. – А на меня вот окружающая обстановка действует гипнотически. Если все сидят, и я не встану.
– Так он о том ведь и говорит, – громыхнул Столодаров. – Плохо это.
– Именно! – вынул изо рта дужку Богомазов. – Личность – это сумма свободных, независимых от внешних обстоятельств поступков. Ошибочно мнение, будто поступки должны быть крупногабаритными. Отнюдь. Личность складывается из мелочей, из маленьких волеизъявлений, а они уже в совокупности и дают уровень.
– Да, это ужасно, честно признаюсь, – сказала Ириша. – Досидишь вот так до конца, домучаешься, не решившись, выходишь потом как оплеванная.
Наташа постояла еще на пороге, вслушиваясь в их разговор, и поняла, что речь шла о кино, о том, уходить или не уходить со скучного фильма. И то, что они говорили об этом таким образом, словно и в самом деле о чем-то таком, от чего зависела их судьба, что представляло угрозу их существованию, ужаснуло ее. Она вспомнила, что и прежде она много раз слышала подобные разговоры и сама принимала в них участие, споря и обижаясь даже, но никогда раньше не замечала, насколько это все смешно и никчемно.
Домой Савин вез ее на такси. Воя мотором, «Волга» мчалась по пустынным ночным улицам с завалами снега по обочинам, Савин обнимал Наташу за плечи, и, чувствуя на виске жаркий воздух его дыхания, она рассказывала ему о разговоре на кухне.
– А ты не заметила, – засмеялся он и заглянул, качнувшись, ей в глаза, – не заметила, что у Богомазова скоро будет повод огорчаться по-настоящему?
– Да? Нет. А что?
– А то, что сестричка твоя меняет, по-моему, объект обожания.
– А на кого? – с живостью спросила Наташа.
Савин помолчал.
– Ладно, что говорить. Поживем – увидим, – отозвался он.
Не отпуская такси, он зашел с нею в подъезд, поднялся до ее этажа и, вновь обнимая, сказал:
– Поедем завтра кататься на лыжах за город. Не против? У приятеля моего… дача не дача… срубчик там стоит, печка есть. Продуктов возьмем…
Наташе показалось, сердце у нее на мгновение замерло. Потом оно заколотилось тяжелыми, мощными толчками, и ей стало жарко.
– Зачем за город? – спросила она, стараясь не глядеть на Савина. – Лес ведь и здесь есть, рядом.
– Что ты, Наташа! – Савин провел ей по щеке ладонью, большим пальцем заправил под шапку выбившуюся прядь. – Никакого сравнения. За городом интересней. Новое место тем более, все незнакомое…
– Мы одни будем? – зная, что, конечно, одни и зачем же иначе он приглашал бы ее, взглянула Наташа на Савина и тут же отвела глаза.
– Вдвоем, – с ироническим нажимом сказал он, беря ее пылающее лицо в ладони.
Савин жил у родителей, Наташа однажды стала просить его познакомить с ними, он слушал ее, отвечая всякий раз что-нибудь невразумительное, но она все настаивала, и тогда он сказал в обычной своей шутливой манере: «К родителям, Наташа, я водил знакомить девочек лет, пожалуй, двенадцать назад».
«Господи, неужели соглашусь… неужели соглашусь? – Наташа задыхалась от жаркой немоты во всем теле, руки его у нее на щеках казались ледяными. – Не надо, господи, не надо, нет…»
– А как туда надо ехать… на дачу твоего приятеля? – осекающимся голосом спросила она вслух, все так же старательно избегая его глаз.
– Поездом, – сказал Савин. – Сорок, пятьдесят минут – самое большое.
…На лыжах они не катались; поставили их в угол в сенях и не тронули до самого вечера.
Савин разжег печь, печь, пока дымоходы разогревались, дымила, и, чтобы спастись от дыма и не застыть в вымороженном воздухе нежилых стен, они присели у топки, приоткрыли ее, и Савин время от времени, пригибаясь к поддувалу, с шумом дул в него, отчего вялые, будто готовые каждую минуту умереть язычки пламени дрожали, вытягивались и отлетали от поленьев. Окно на весь сруб было одно и небольшое, сумрачный декабрьский день давал совсем мало света, в доме стояли полупотемки, и отсветы огня из открытой топки выплясывали на стенах дергающийся зыбкий танец.
У Наташи внутри все дрожало.
– Бесконечно можно смотреть на огонь, – сказала она.
Савин, дуя в поддувало, поглядел на нее снизу, улыбнулся и промолчал.
– Бесконечно, просто бесконечно, – повторила Наташа.
Савин распрямился, взял ее руки в свои и, сбоку заглядывая ей в лицо, сказал:
– И на тебя. На огонь и на тебя. Жаль вот – дела отвлекают.
Наташа не ответила. Он взял ее руки – она закрыла глаза и не видела никакого огня.
Наконец печь перестала дымить, пламя загудело мощно и ровно, пожирая дрова с реактивной скоростью, плескавшийся у потолка дым вытянуло сквозняком, и стало можно распрямиться и снять теплые одежды.
Савин распаковал рюкзак, достал из него банки с консервами, полиэтиленовый пакет с хлебом, бумажные свертки с колбасой и сыром, плоскую, с выемкой внутри стеклянную фляжку коньяка и бутылку вина, в угол за печью высыпал картошку.
– Сейчас мы с тобой устроим пир на весь мир! – отыскивая на полке рядом с плитой нож и выбирая кастрюлю, весело подмигнул он Наташе. И даже напел на какой-то непонятный мотив: – Пи-ир на-а весь ми-ир!..
Дрожь у Наташи сменилась вдруг нервическим деятельным оживлением.
– И грязь здесь у твоего приятеля! – сказала она, осматривая комнату. Пол был затоптан и не мыт, видимо, с осени, на стульях, табуретках, на столе, на спинке деревянной кровати, стоявшей за печью, – везде лежал толстый, мохнатый слой пыли, всюду валялись желтые, жеваные газетные клочья и обрывки шпагата. – Давай я приберусь немного, – стала она засучивать рукава кофточки.
– Давай, давай, – улыбаясь, согласился Савин.
Он принялся чистить картошку, а Наташа пошла в сени, нашла там мятый, в корке застывшего цемента, но целый таз, в груде запревшего хламья в углу выбрала тряпку и налила в таз воды, принесенной Савиным с колодца в двух больших оцинкованных ведрах. Она замерзла на холоде сеней и обратно в комнату не вошла, а вскочила.
– О-оох! – передернулась она, опустив таз на пол и обхватив себя за плечи. – Х-холоди-ина!..
Савин оторвался от картошки и, взглянув на нее, снова подмигнул:
– Зато здесь сейчас у нас рай будет. Разве что без райских птичек.
– А я? – сказала Наташа, обмакивая тряпку в холодную, заломившую пальцы воду. – Разве не похожа? – Она быстро вынула сухой рукой шпильки из пучка, в который были собраны на эатылке волосы, тряхнула головой, и волосы рассыпались по плечам, закрыв ей пол-лица. – Разве не похожа? – повторила она, глядя на него из-под волос косящим смеющимся взглядом.
Савин бросил нож, мягко упавший в картофельные очистки, сделал шаг до нее, больно сжал Наташу в плечах запястьями и сказал тяжелым стиснутым голосом:
– И в самом деле…
Зрачки у него были словно размыты, сделавшись похожими на зрачки незрячего, а Наташе было больно плечи и томительно хорошо от этой боли, ее будто подбросило и понесло, понесло, покачивая на теплой нежной волне, и она поняла, что если бы руки у него были сейчас чистыми, то, чему должно было сегодня произойти, могло произойти прямо сейчас.
Савин отпустил ее, и ее снова окатило дрожью, и она уже не могла унять ее ни когда вытирала пыль и мыла пол, ни когда собирала стол, ни когда они сидели за ним, – весь этот долгий промежуток времени она была только лишь в состоянии сдерживать ее, загоняя внутрь.
– Нет, нет, нет! – говорила она ему потом, все так же дрожа и ужасаясь тому, что делает, и не в силах уже ничего изменить, удержаться, отступить назад, – нет, нет, нет!.. – а в голове у нее стучало: «Да, да, да!», и в какой-то миг дрожь вдруг прекратилась, и она уже не говорила «нет», и в ней уже не стучало «да», ей было больно, ее подташнивало, и, закусив губу, с закрытыми глазами, она хотела лишь одного: чтобы скорее это все кончилось.