Портрет женщины в разные годы — страница 42 из 104

– Фу, какая мерзость, фу! – недорвав, бросила она клочки обертки и судорожными скорыми движениями стала отряхивать руки. – Какая мерзость!..

Выйдя с вокзала, она вошла в подкативший к остановке автобус, оторвала билет и, сев к окну, обхватила себя за плечи, согнувшись и глядя вниз, на колени.

Потом она оказалась в парке за Выставкой, напротив нечеловеческим деянием взметнувшейся ввысь гигантской стрелы Останкинской телевышки, – в этом парке они гуляли в воскресенье. Начал накрапывать дождичек – она все кружила, кружила по дорожкам, шурша палым листом, подставляя лицо каплям и не вытирая их, потом капли стали срываться у нее с ресниц, она крепилась некоторое время – и разрыдалась, и села, зажимая лицо руками, на подвернувшуюся скамейку.

– О господи! О господи!.. – стонала она.

К скамейке подошла и села рядом с Юлей пожилая женщина с добрым, хорошим лицом.

– Детка! – сказала она, осторожно касаясь Юлиного плеча. – Что с тобой? Тебе нужна какая-то помощь?

– Нет, – с закушенной губой, вытирая слезы ладонью, помотала головой Юля. – Нет, уже не помочь, уже все… да я сама дура…

– Ты расскажи, ты расскажи, – попросила женщина. – Расскажи, я тебе незнакомая – канет как в воду. Расскажи – легче будет.

– Я несчастливая, – сказала Юля, швыркая носом. – Я несчастливая, и сама виновата, я знаю… Вот посмотрите на меня: я ведь ничего себе?

– Ничего, – внимательно посмотрела на нее женщина. – Весьма ничего. А для определенного вкуса – даже красива. И вообще у тебя очень славное лицо – у тебя хорошая душа.

– Об этом не мне судить, – сказала Юля. – Какая есть. Но я ведь ему тоже не просто приглянулась, я это видела. Я здесь на ВДНХ по путевке, в гостинице, мы утром пошли в буфет, я зашла, а на меня откуда-то взгляд, я посмотрела – и меня, знаете, как тряхануло. Я раньше монтажницей работала, меня иногда током било – вот так же. Мне всегда такой тип нравился. Светлые, их белобрысыми называют, ну блондины, и глаза при этом – явно монгольская кровь намешалась, азиатские такие. Нравился, а никого у меня такого не было, я уж и забыла, что он мне нравится. Но и не в этом дело… не в этом только… я не знаю точно… я голову потеряла, совсем, напрочь, я к нему сразу пошла, позвал – и пошла, а ведь до этого у меня сколько никого не было…

– Измучил тот-то? – мягко спросила женщина.

– Ужасно, ужасно. Измучил – я свету белого не видела, я уж думала – все, ни на одного мужчину смотреть не смогу… Какие у меня двадцать, какие тридцать, историю какую-то про мужика, будто травился, выдумала… И ведь я видела – он не просто так ко мне, я все ждала… ждала все, дура, а он даже фамилию не спросил!..

Юля снова заревела, размазывая слезы по лицу вместе с тушью, и когда очнулась – вокруг были уже глубокие сумерки, вдали, в пролете аллеи, обвязывал стволы деревьев ватою сизый туман.

– Ой, – простонала Юля, затихая, – ой, господи!..

Она еще посидела немного, с горечью исповедуясь бесплотной своей собеседнице, что вот уже ей скоро двадцать семь, вовсе не маленький для женщины возраст, и как-то все не так идет в жизни, все по-другому, чем загадывалось в юности… потом вдруг испугалась, что сидит здесь, в темноте почти, одна, и вскочила, и быстро пошла по аллее к выходу.

Сзади что-то неприятно холодило. Она провела рукой – это влажные листья пристали к юбке, когда сидела. Они были осклизло-противные на ощупь, и она вытерла руку после них платком.

Год 1981-йХозяйка кооперативной квартиры

1

На станции Лось, что последняя в черте Москвы по Ярославской железной дороге, кончила жизнь самоубийством молодая женщина лет тридцати. Она пряталась под платформой, высоко поднятой над землей на прямоугольных железобетонных столбах, а когда электричка стала подходить, легла шеей на рельсы, руки подобрала под себя, и голову ей отрезало.

Элла Бухметкова, хозяйка двухкомнатной кооперативной квартиры в 14-этажной блочной башне, товаровед на меховой фабрике, стояла в это время на платформе, намереваясь сесть в подходящую электричку, чтобы ехать на работу, и все видела. Машинист, когда женщина легла на рельсы, затормозил, но до платформы оставалось мало метров, и тормоза оказались бессильны. Потом машинист сдал поезд назад, и Элла увидела, что тело женщины в черном пальто из жеваного кожзаменителя лежит с одной стороны рельса, а голова в красном, с синими цветами платочке – с другой, лицом вниз, платочком вверх, ржавая щебенка вокруг рельса залита кровью, а от шеи у женщины в выстуженный за ночь, знобящий мартовский воздух струится парок,

Машинист вылез из кабины весь белый и даже матом не мог ругаться, он только спрыгнул вниз, посмотрел – и его вывернуло. Потом он сел на рельс с другой стороны пути, перегнулся в пояснице и, икая, стал раскачиваться из стороны в сторону.

На платформу сразу же натекло любопытных со всего, кажется, микрорайона, расталкивая любопытных, прибежал милиционер, выхватил из толпы двух мужчин, и втроем они оттащили женщину от рельса, не меняя положения ее тела, а голову милиционер осторожно положил так, как она должна быть, и теперь с первого взгляда можно было подумать, что у женщины просто очень длинная шея.

– Ой, а я стою здесь, жду электричку… Я на работу опаздываю – не знаю, что и будет теперь, сколько теперь стоять-то… – говорила Элла соседям по толпе. – Стою – вдруг вижу: вылезает оттуда, из-под низу… я и не поняла сначала. Ой, ужас, прямо ужас! – прикладывала она руку к груди и качала головой. У нее была такая привычка – говоря о чем-нибудь, что ее поразило, прикладывать руку к груди и качать головой, подаваясь вперед всем телом. – У меня прямо сердце заболело. Молодая, господи! Лет тридцати, мой возраст. Жить бы да жить, чего случилось…

– Недовольная, видно, была жизнью, – сказала пригородного вида бабка в шали на груди крест-накрест, с двойным мешком купленных уже с утра продуктов через плечо.

– Видимо, – сказала Элла. – Мой возраст. Подумать только!

Машинист встал, взобрался на платформу, милиционер записал его показания, машинист подогнал электричку к платформе и раскрыл двери. Элла не стала садиться в электричку – что-то после всего случившегося ей расхотелось ехать на работу. Она дождалась санитарной машины, которая приехала забрать тело женщины, посмотрела, как два дюжих мужика в пузырящихся белых халатах вытащили из-под платформы носилки с белым простынным горбом на них, и пошла к дому.

Возле дома, толкая перед собой коляску, гуляла соседка из двенадцатой квартиры – Таня.

– Ой, слушай! – сказала Элла, подходя и прикладывая руку к сердцу. – Что сейчас было-то, вот я нарвалась! Электричка стояла, видела? Женщина, наших с тобой лет, я стою, прямо подо мной, вылазит на рельсы – и насмерть ее. Такой ужас, господи!.. прямо и не знаю даже…

– А я думаю, что там произошло? А это вон что! – сказала Таня, тряся коляску и утирая пальцем свободной руки нос. Она была маленькая, толстобокая, толстогрудая; против высокой, хоть и в теле, с жирком даже по всем местам, но фигуристой от природы Эллы – как оплывший свечной огарок перед мало-мало, с вершинки только тронутой огнем свечой.

– Прямо не могу, дурно стало, на работу не поехала. – Элла вздохнула и подперлась на мгновение в бедре рукой. – Ой, господи!.. Ладно, пойду, – махнула она рукой.

– Элла! – робким голосом, в спину уже, позвала ее Таня. – Ты о деньгах-то не забыла?

– Ой, Танечка, ну что ты, нет. – Элла, каясь, приложила руку к груди. – Я уже тебе и несла, у меня уж приготовлены были, а тут Валька домой заявляется – машину разбил. Столько денег отдать пришлось! Тому дай, этому дай, а не дай – так так бы еще и стояли металлоломом.

– Ты уж поторопись, – смущенно улыбаясь всем своим толстым лицом с тусклыми белесыми глазами, попросила Таня. – Ладно? А то мы без денег сидим.

– Не сомневайся, Танечка, ну что ты! – сказала Элла. – Валька на неделе зарплату получит – и сразу к тебе стучусь.

Она скорым шагом пошла к подъезду, а когда отошла от Тани немного, ругнулась:

– Телка бесчувственная!

Она ей про то, что человека электричка зарезала, а та ей про деньги свои несчастные…

Дома нянька собирала Эллиного сына на улицу.

Петьке было три с половиной, няньке, старухе из соседнего дома, у которой старик пропивал всю пенсию, а старший сын сидел за драку и надо было слать ему посылки, шестьдесят три, и когда Элла вошла, сын верещал на коленях у няньки, выворачиваясь из ее рук: «Иди отсюда! Иди! Я маме скажу, иди, не пойду с тобой!..» – а нянька лупила его сморщенной, в коричневых пигментных разводах пятерней по попе и ругалась: «У, ирод! У, напасть на меня! У, проклятущий! Мне с тобой больно идти охота, а и не пойду!..»

Элла, увидев это все из прихожей, влетела в комнату, не сняв сапог, в пальто, с сумкой на локте.

– Ты как обращаешься?! – закричала она няньке, выхватила у нее сына и прижала его к себе. – Ой, мой хороший!.. Вот как, да? Ты еще, может, голодом его моришь? Я за восемьдесят-то рублей кликну только – двух старух найду.

– Ой, да пропади оно пропадом все, – оправившись от первого стыда, визгливо подхватила Эллин крик нянька. – Я его луплю! А он меня? Эдак-то рукой – да по щеке, карга, говорит, старая, ты у нас здесь колбасу из холодильника таскаешь, когда я таскала-то?

– Вот что, теть Маш: застану еще – руку подняла, прости-прощай – и весь разговор. – Элла отдала сына няньке на колени и отмахнулась от его рук, которые он тянул к ней: – Одевайся давай! Чтоб два часа отгуляли, не меньше, – сказала она няньке, – я дома буду, прослежу, воздух какой – самый полезный для ребенка.

Нянькой этой она дорожила и, стала бы та уходить, еще б ей десятку накинула: других у нее перебывало уж шесть или семь, и никто еще с сыном не слаживал, эта первая.

– А на работу-то не пошла? – заискивающе уже, напяливая на Петьку сапоги, спросила нянька. Элла платила ей восемьдесят рублей, сколько никто б ей не дал в округе, и она тоже держалась за нее.