Марина смеялась – еле могла говорить.
– Ничего себе! Как это вышло?
– »Левис» ей очень хотелось. – Теперь Лида руками развела, как бы добавила этим жестом к своим словам: представляешь, дурочку?! – Джинсы фирмы «Левис», итальянскне, знаешь? Просто спала и видела себя в этих «левисах». Какой-то там шов, какой-то пояс… Теперь мне ясно, что у нее за дело сегодня было. Подруга у нее есть, со школы еще. Та еще подруга, хотя вот в институт народного хозяйства поступила… Светка эта, оказывается, позвонила ей: есть какие-то парни, у которых есть «Левис», Анькин как раз размер, и тем парням этот «Левис» почему-то не подходит, они хотят меняться. А у Аньки финские, у нас в магазине купленные, но финские тоже «фирменные». Можно, значит, меняться. Поменялась… Систему ей парни предложили: чтобы вы нас не надули, а мы вас, заходим в какой-нибудь дом, вы на этаж выше, мы ниже, снимаешь джинсы, Светка отдает их нам, мы передаем тебе примерять «Левис». Зашли. Сняла она свои джинсы, прямо на лестничной площадке, отдала их Светке, та понесла вниз, а потом наверх с голыми руками: твои отобрали, своих не дали…
Марина уже не смеялась.
– Так Светка, эта, она же с ними, с этими парнями вместе, это же ясно!
– Как божий день ясно. И этой дурочке тоже ясно уже. Говорили ей с матерью не водиться со Светкой, – нет, Светка то достать может, это может… Светка ее бросила там в подъезде! Поохала с ней, поахала две минуты и говорит: ну, ты иди по квартирам постучись, попроси под паспорт что-нибудь надеть, а мне уходить надо. И ушла. Тогда Анька и поняла. Но делать нечего, пошла стучаться. Да нарвалась на каких-то, как они ее увидели, а видок – сама представляешь, так и вызвали по телефону…
– Представляю! Нет, представляю! – Марина снова была не в силах сдержать смех.
Стукнула закрывшимся замком входная дверь. Аня в прихожей прошелестела курткой, снимая ее, и появилась в комнате.
– Слушай, – сказала ей Марина, – мне Лида тут все рассказала. Повеселила ты, наверно, милицию… Заявление-то хоть на Светку эту свою написала?
Аня снова плюхнулась на диван.
– Вам бы так повеселить, как я повеселила. Узнали бы, что это такое.
– Аня! Ты! Ты сама и только сама, только одна, и никто больше, виновата во всем! – Лида говорила отчитывающе и моляще одновременно. – И это тебе должно быть уроком! И не надо поэтому быть такой агрессивной!
Марина подошла к Ане, села рядом, приобняла ее.
– Анечка, да неужели ты подумала, что я над тобой смеюсь? Очень сочувствую. Что ты!
Аня молчала какое-то время. Потом лицо ее все перекривилось в злой усмешке, и она тряхнула головой.
– Светке я покажу! Я ей отомщу, она запомнит!.. Что толку от моего заявления? Написала, конечно. Она скажет, что ничего не было, что я на нее по злобе… и все! Все заявление. Я ей сама покажу, я знаю как!
– Аня! Никаких покажу! Аня!.. – Интонации Лидиного голоса были все так же отчитывающе-молящи. – Ты сегодня получила урок, и он должен стать последним. Ты должна понять, что вся эта твоя погоня за всеми этими мелкими жизненными удовольствиями вроде джинсов, компаний, кафе… в этом нет смысла. Никакого, абсолютно! Смысл – это всегда что-то, что можно объяснить, выразить словами, а тут – пустота… бессмыслица! Счастье. жизни – чтобы иметь смысл ее, а из бессмыслицы никогда не будет никакого счастья!
Лицо у Ани по мере того, как Лида с жаром и убежденностью говорила все это, приобретало более и более презрительное выражение.
– У тебя-то у самой – много смысла? – сказала она сестре, когда та закончила. И глянула на Марину: – У обеих! С высшим образованием обе, педагогини! А чего в школе не работаете? Чего лаборантками какими-то? Зачем учились? Бумажка та, бумажка эта… то же, что у меня, только побольше получаете!
Начала Аня чуть повышенным тоном, но пока говорила, все распалялась и распалялась и кончила уже совсем криком.
Она умолкла, выкричавшись, и наступило молчание. Прервала это молчание Марина.
– Разве, Аня, дело в работе? – проговорила она резко. – Лида не это имела в виду.
Лида как бы очнулась от звука Марининого голоса. Подошла к дивану, села подле Ани с другой. стороны и положила ей руку на голову.
– Я была, как ты, а тебе было всего шесть… – сказала она с неожиданной мягкостью и нежностью. – Ты такой прелестной девочкой была. Я за тобой ходила в детский сад, и мы с тобой шли, потом домой… И моя рука до сих пор помнит твою руку в ней…
– Лида! Лидуня! – со всхлипом бросилась к Лиде на грудь Аня. – Милая моя!.. Так хочется быть счастливой! Так хочется! Милая! Ну, почему, почему?!
Ее трясли рыдания, и каждое слово давалось ей с великим трудом.
– Что «почему»? – со счастливой улыбкой спросила Лида.
– Почему никак, никак… хочешь и не можешь… невозможно понять, что оно!
Едва ли Ане нужен был сейчас ответ, и Лида, гладя ее по голове, не ответила.
На журнальном столе зазвонил телефон.
– Ой! – вспомнила Лида. И посмотрела на Марину. – Андрей приходил? – Приходил… – с непонятной интонацией отозвалась Марина.
– И уже ушел?
– Время у него было очень ограничено.
– А-а… – погасшим голосом протянула Лида. К телефону как хозяйке следовало подойти ей, и она осторожным движением отстранила Аню от себя и поднялась. – Алле! – сняла она трубку.
– Я забыла сказать: тебе отец звонил, – вставила Марина.
Лида кивнула ей, что услышала. И сказала в трубку:
– Здравствуй, папа. Передали, да. Что узнали – не говорили, нет. – Она послушала отца и улыбнулась. Разговор с ним мало-помалу оживлял ее. – Ну что ж! Почему бы ей тебя и не узнать? Твой голос, наверно, пол-Советского Союза узнало бы. – И теперь не улыбнулась, а уже засмеялась: – Ой, а ты тщеславный, пап. Ой, какой тщеславный!.. Ладно, я прощаю. В следующую среду, я поняла. Обязательно буду. Непременно. Можешь не сомневаться. В любом случае. До свидания, родной. – Положила трубку и объявила Марине с Аней: – Требует меня на сдачу их нового спектакля. – В голосе ее билось счастье.
– В среду? – спросила Марина. – Но ведь вы же во вторник уезжаете с Палычем.
Лида развела руками.
– Придется менять билеты. Я не могу не пойти. Я у него на этих сдачах как амулет. Не будет меня – он провалится. Он верит в это.
– Но ведь это бред. При чем здесь ты? И потом он такой актер…
Аня перебила Марину:
– Да она сама в это верит. Она с семи лет, еще до моего рождения, на эти сдачи ходит. Когда он еще «кушать подано» говорил и больше ничего.
– Два дня своего счастья теряешь… – сказала Марина Лиде с тою же непонятной интонацией, как тогда, когда сообщала ей, что Андрей был и ушел.
Лида не поняла этой ее интонации.
– Мариночка! Ну зачем ты?
– Маме не говори ничего, – попросила Лиду с дивана Аня. Она уже успокоилась, отмякла, слезы у нее высохли. – А то поднимет хай – выше крыши.
– Аня! – голосом укорила ее Лида. – Я прошу тебя, не употребляй таких слов,
– Ну, не говори, ладно? – уступая сестре, снова попросила Аня.
Лида подошла к ней и с нежностью вновь положила руку ей на голову.
– Ладно, ладно… – И повернулась к столу. – Кофе здесь, по-моему, уже вроде пережитка. Пора и за ужин.
– Ой! – вскочила с дивана Аня. – Меня сегодня научили, я вам сейчас такие бутерброды с сыром сварганю!
Она бросилась к столу, схватила кофейник, собрала чашки, чтобы отнести на кухню, переступила ногами, разворачиваясь, и запнулась о раковину, и со всего маху упала. Чашки веером вылетели у нее из рук и звонко, одна за другой, раскололась на десятки осколков, кофейник ударился с глухим звяком, крышка с него соскочила, и кофе выплеснулся на пол длинным черным языком.
Лида с Мариной кинулись к Ане и подняли ее.
– Не ушиблась? – испуганно спросила Лида.
– Ушиблась, конечно! – Аня недовольно высвободилась из их рук. – Что эту проклятую раковину не поставили? – посмотрела она на сестру. – Ты же вызывала слесаря. – Подняла кофейник, подобрала самые крупные осколки, перешагнула через кофейную лужу и заковыляла к двери. – Покажу я этой Светке, покажу… – на ходу со злостью проговорила она. – Будет знать у меня.
– Аня! Неужели ты не поняла ничего?! – с отчаянием воскликнула Лида.
Аня не ответила ей.
Дорожный час пик был уже на исходе. Уже не закруживались толпы у воронок метро, уже потоки машин утратили свою недавнюю рычащую монолитность и катили не спрессованной, единой лавиной, борт в борт, бампер в бампер, а отдельными – красными, зелеными, голубыми, бежевыми, черными, белыми – автомобилями, внутри которых можно было теперь различить и темные силуэты людей. Уже автобусы и троллейбусы отходили от остановок не заваленными от перегруза на правый бок, и промежутки между ними стали делаться все длиннее и длиннее.
В местах зрелищ и увеселений начинался час пик. Ярко освещенные, по-праздничному иллюминированные подъезды театров, вобрав в себя счастливых обладателей билетов, опустели; распахнули занавесы, оживив себя движениями и речью актеров, сцены. Кассы кинотеатров заканчивали продавать оставленную до начала сеанса броню, заставляли свои оконца картонными и фанерными табличками с написанными по трафарету словами «Билетов нет»; гас в залах огонь, тьму их прорубал, устремясь к экрану из-под потолка, пучок туманного света, и, как в театрах сцена – живыми людьми, так здесь, в этой тьме, белая пластмасса экрана оживала тенями живых людей, их обманчиво трехмерной жизнью на куске пространства в два измерения. Языки очередей остались лишь у входов в рестораны и кафе, за стеклянными и массивно-дубовыми дверьми которых стояли в величественно-неприступных позах швейцары, а внутри многоголосо гудели залы, звякали вилки, ножи, звенела посуда и сновали между столиками официанты с лихо вскинутыми на одной руке подносами. На маленьких эстрадах в неудобном конце зала настраивал инструменты оркестрик человек из пяти-шести и в положенный час накрывал зал оглушающе-тяжелым звуковым шквалом.
Магазины доторговывали завезенными продуктами. Доставались из холодильных камер запакованные в хрустящую бумагу последние кубы масла, разрезались капроновым шнуром с двумя деревянными ручками на концах желтоватые колеса сыров – тоже последние, «Люба, колбасу больше не выбивай!» – кричали кассиру поверх голов покупателей продавцы, а уборщицы в молочных отделах уже подтирали полы, залитые молоком из прорвавшихся пакетов.