– Хотелось бы посмотреть «Лапшина», – задумчиво говорит Натали Саррот. – Я ведь была знакома с отцом режиссера, нас когда-то представили друг другу в Санкт-Петербурге. Юрий Герман показался мне очень значительным, а сын… видите, как он талантлив? Меня трогает его верность творчеству отца.
В какой-то момент возвращаемся к последнему роману Натали Саррот, и я спрашиваю, как повлияла на «Детство» атмосфера жизни тогдашней России.
– Как сказать? В сущности, я мало что могла понять у вас – меня, двухлетнюю, поместили в пансион, потом мать взяла бонну, которая мною занималась. Сама мать жила своей жизнью с отчимом. Отец же какое-то время еще оставался в Иваново-Вознесенске, он изобрел закрепитель, который надолго сохранял краски на картинах, очень увлекался химией. Потом он переехал во Францию, потому что не мог жениться в России на моей будущей мачехе, и уже в Медоне, под Парижем, продолжал свои химические исследования. У меня все было французское, лишь дома иногда со мной говорили по-русски. – Натали Саррот теребит прядь волос, грустно глядя в окно. – Вы спрашиваете, почему отец не мог жениться в России. Мачеха была русской дворянкой, православной, отец – еврейского происхождения. Этот брак был невозможен, и они переехали.
Вечер подходит к концу. Час поздний. Стемнело. Она говорит о том, можно ли противостоять наступлению контркультуры, в чем бы она ни выражалась.
– Надо с детства прививать вкус к чтению хороших книг и создать такую атмосферу в семье, в школах, чтобы дети тянулись к знаниям, к совершенству. Без книг не может быть культуры. Если нет книг, может родиться что-то другое, но это не будет художественным богатством нации. Культура – это как жизнь, она может передаваться только от одних к другим, из поколения в поколение, – замечает она.
…Я иду под впечатлением встречи вдоль серого камня улицы прославленным бульваром, не подозревая, что через месяц многомиллионные толпы студентов хлынут сюда, чтобы с безоглядной отвагой отстоять культуру, образование, демократизм общественных установлений.
Вы слышите их?
Ольга
Теперь, второго ноября, когда я сижу в квартире Ольги Карлейль, урожденной Андреевой, в Сан-Франциско, наблюдая, как плещется за окном гавань с поразительным, дымчато-серым цветом воды, по которой гигантскими «капустницами» носятся белоснежные яхты, парусники, фигурки виртуозов виндсерфинга, я вспоминаю, как давно мы с ней знакомы. Вроде бы встречались всего раз пять-шесть, не больше, но важна протяженность. Наблюдая человека во времени, как бы зеркально наблюдаешь себя самое.
Она была молоденькой, остроносой, с черной, под мальчика, стрижкой, необыкновенно артистичными движениями рук, с медленной, чуть напевной речью, выдающей русскую, рожденную вне России. Это было в доме Корнея Ивановича Чуковского, одного из патриархов нашей литературы, переделкинского сказочника и поэта, энциклопедиста и ученого, имя которого знает в нашей стране каждый ребенок. Как реальные персонажи жили в нашем детском сознании герои «Мухи-цокотухи» и «Доктора Айболита». Их имена мы присваивали нашим куклам, жирафам, бегемотам, окружающим нас людям.
Тогда, в 1965-м, я уже знала, что Ольга – составительница американской антологии советских поэтов «Поэты на перекрестках», что на Западе широко известны ее интервью для «Паризьен ревю» о звездах современной литературы, что у нее с успехом прошла книга «Голоса в снегу» о Москве 60-х годов. Ей посчастливилось получить последнее интервью у Бориса Пастернака после выхода «Доктора Живаго», когда он, затравленный прессой и тяжело больной, уже никого не принимал. В те дни знакомства с Ольгой у Чуковского в Переделкине жил Солженицын. Одной из тем наших разговоров с Ольгой были первые публикации писателя, открывшего неведомую нашей жизни планету, что находилась за колючей проволокой. Мне довелось встречаться с ним несколько раз на людях, как-то раз подвозить на «Жигулях» в Москву. Машина буксовала, Солженицын и Вознесенский толкали ее, потом, попрощавшись с Корнеем Ивановичем, мы втроем двинулись в путь.
Возле Арбатской площади Солженицын попросил его высадить, я остановилась. Он свернул в сторону арбатских переулков и скрылся. С тех пор я его видела только на фотографиях. Об этом случае написано стихотворение Андрея Вознесенского «В дождь, как из Ветхого Завета…», которое завершалось строкой: «Он вправо уходил, я – влево. Дороги наши разминулись».
Знакомя меня с Ольгой, К. И. Чуковский упомянул, что она внучка Леонида Андреева, сама пишет прозу, хотя более известна как художница, и добавил, что сам он более всего ценит ее эссе.
– Впрочем, – лукаво засверкал он глазами, – я ее люблю вообще, так как она очаровательна.
Мы обменялись несколькими фразами о нынешней прозе, об антологии Ольги и наших общих московских друзьях, потом хозяин показал нам новые издания американцев, говорил об искусстве перевода, все возвращался к какой-то статье в «Таймс» о структуралистах, которая показалась ему чрезвычайно интересной.
После этого знакомства мы с Ольгой вместе бывали на Таганке, где шли поставленные Юрием Любимовым первые поэтические спектакли: «Антимиры», «Павшие и живые», «Товарищь, верь…» (о Пушкине), «Пугачев», собиравшие «всю Москву». Как-то раз, помню, мы подъехали с Ольгой к дому Надежды Яковлевны Мандельштам, с которой Ольга была близко знакома. Я не решилась войти, вспомнив о нелюбви хозяйки к случайным посетителям. Потом Ольга была у нас в гостях, мы не раз слушали стихи и песни под гитару – Окуджаву, Высоцкого. Она была любима художественной интеллигенцией, лично знала Анну Ахматову, дружила с Эрнстом Неизвестным, Александром Межировым, Юрием Левитанским, Андреем Вознесенским, Евгением Евтушенко, много раз наведывалась в Переделкино.
Лет десять спустя я попала в дом Ольги в Сан-Франциско после моей встречи со студентами в Университете Беркли, где кафедрой заведовали видные профессора-слависты, милые люди – муж и жена Ольга и Роберт Хьюзы. Мы сидели в той же гостиной, что сейчас; помнится, перекусив, я все всматривалась в странную живопись Ольги, отдавая должное своеобразию ее художественного мышления, столь близкого французским постимпрессионистам. Ольга казалась мне очень переменившейся. По сравнению с московским обликом что-то сдвинулось, исчезла плавность речи, движений. Казалось, она существовала отдельно от своей комфортабельной, изысканной квартиры, от мужа – писателя Генри Карлейля с его сдержанным добродушием и терпимостью, который тогда был президентом американского ПЕН-клуба. Посреди какой-то фразы о московских событиях Ольга вдруг прервала себя и сказала, что «попала в страшную ситуацию с Солженицыным». Она добавила, что вынуждена была написать книгу, чтобы защититься от клеветы, возведенной великим писателем на нее с мужем. Хоть она и понимает всю сложность и опасность предпринятого, она все же решилась на публикацию книги.
Я не могла понять, о чем идет речь. Ольга сослалась на высказывание Солженицына в английском издании «Бодался теленок с дубом»[63], где он обвинил Ольгу и ее мужа в том, что они по чисто меркантильным соображениям задержали перевод и издание книги «Архипелаг ГУЛАГ». Я совсем не была подготовлена к тому, о чем она рассказывала, не могла соотнести преследования Солженицына, высланного с такой изуверской жестокостью прямо из тюрьмы, с обвинениями против семьи Карлейль. Перед моими глазами еще долго после высылки Солженицына стояла фотография в немецкой газете, запечатлевшая момент, когда он уже в аэропорту в ФРГ стоит с Генрихом Бёллем. Ворот рубахи расстегнут, ремень отсутствует, видно было, что писатель переправлен прямо из камеры (где для предотвращения самоубийства отбирают у заключенных все, что может послужить его орудием).
Впоследствии мне стало понятно, почему в тот раз Ольга о многом умолчала: она не могла без риска для близких упоминать некоторые обстоятельства, – но из всего ею рассказанного следовало, что она решается на эту публикацию во имя восстановления попранной репутации. Не скрою, я пыталась уговорить ее обдумать свой шаг, мне казалось, что трагическая судьба великого писателя, первым поднявшего голос протеста против политических злодейств в своем отечестве и несущего свой крест пожизненно, не может быть измерена привычным образом и что ей могут сопутствовать заблуждения в отношении отдельных людей. (Помню поразившую меня впоследствии историю взаимоотношений Александра Солженицына с Александром Твардовским и Георгием Владимовым, положение которых круто изменилось в связи с защитой гонимого писателя, что им самим не было по достоинству оценено). Но Ольга не вняла моим доводам, она утверждала, что должна опровергнуть клевету, дело идет о ее чести.
– Потом меня не будут уже слушать, я останусь обесчещенной, – твердила она. – Фигура Солженицына в мире окружена ореолом мученичества, никто не посягнет на анализ его поступков, да и вообще книга наша написана с глубоким уважением к имени Солженицына. – В руках Ольги уже была корректура, руки дрожали.
И вот теперь, десять лет спустя, когда и книга, и оценка ее уже в прошлом, я сижу в знакомой комнате и наблюдаю прежнюю Ольгу, мало что утратившую в своей привлекательности за 20 лет нашего знакомства. Чувствовалось, что она успешно работает, следит за собой.
– Регулярно плаваю в бассейне, – кивает она, – делаю гимнастику, все это в местном клубе для женщин, который надо тебе непременно показать. Это достаточно примечательное в городе место.
В клуб мы не попадаем, он оказывается в тот день закрытым, поэтому обедаем в ресторанчике «Джиле» с «натуральной» едой на Пост-стрит – рыбой, овощами, фруктами, – уютном месте по соседству, где Ольгу хорошо знают. Затем снова едем к ней уже для делового разговора.
В той же гостиной, где появился пушистый, светлого ворса ковер, из которого белым облаком вырастает рояль, мы усаживаемся на пуфы. Много со вкусом подобранных букетов, много света из окон во всю стену – комната, сохраняя праздничный вид, очевидно, много значит для настроения хозяйки.