Портреты эпохи: Андрей Вознесенский, Владимир Высоцкий, Юрий Любимов, Андрей Тарковский, Андрей Кончаловский, Василий Аксенов… — страница 34 из 47

Мы – одни. Генри не совсем здоров, обе говорим вполголоса.

Парадоксально, но за все годы, что мы знакомы, у меня не возникала мысль спросить Ольгу о том, как она попала в Америку. Сейчас я говорю с ней о ее французских и русских корнях и о том, почему все же ею были выбраны Соединенные Штаты. Или это они выбрали Ольгу?

– Хорошо, я буду рассказывать, а ты не обращай на меня внимания. Ешь фрукты, – придвигает она ко мне огромную вазу с виноградом, киви и маленькими круглыми дынями, похожими на яблоки-рекордсмены.

– Родилась я, как ты знаешь, в Париже в 30-х годах, в литературной семье, – начинает Ольга, глядя в окно, куда-то поверх меня. – Мой отец Вадим Андреев был старшим сыном Леонида Андреева – писателя, чье имя было хорошо известно в начале века не только в России. На Западе его тоже знали, в особенности пьесу «Тот, кто получает пощечины», которую время от времени еще ставят в Америке. Мама – приемная дочь народовольца-эсера Виктора Чернова – была художницей. В семье царила память деда – Леонида Андреева. Сейчас, столько лет спустя, я выпустила наконец книгу рассказов деда в переводе на английский, тебе она приготовлена в подарок, к ней я написала длинное предисловие. Но и тогда, задолго до того, как я начала писать, в нашем доме его личность окружала меня фотографиями на стенах, портретами пастелью в разные периоды, присутствием его в наших разговорах, привязанностях и ценностях. Семья остро переживала те гонения на интеллигенцию, что происходили в конце 30-х годов в России. Но потом появилась надежда, что, например, возвращение Горького (крестного моего отца, дружившего с дедом) в Россию было не случайным. Папе казалось, что перемещение Горького в Москву может быть свидетельством перемен к лучшему, о которых мы, мол, просто мало осведомлены. Пессимизм же Леонида Андреева (да, да, помню у Льва Толстого об Андрееве: «Он пугает, а мне не страшно». – З. Б.) заложен был в его душе, да и в этике. Пьесы Леонида Андреева часто ставили в Париже в те годы. Вокруг нас была кипучая литературная жизнь, в особенности среди русских поэтов. Выбор был необъятен. Мои родители дружили с Мариной Цветаевой, с Поплавским, очень интересным поэтом-модернистом, умершим в 1935 году. Меня девочкой возили в ресторан «Куполь» на Монпарнасе, где каждый месяц встречались и читали стихи Георгий Иванов, Владислав Ходасевич, совсем молодой еще мой отец Вадим Андреев. А дома у нас бывали художники, итальянские социалисты и анархисты. Я была тут единственной девочкой. Тогда детей ни у кого почти не было, только у моих родителей и у Цветаевой. Для ребенка моего возраста это была привилегированная жизнь в центре искусства. Моим воспитанием занимался еще такой исключительно интересный человек, как Алексей Михайлович Ремизов, друг Блока, Белого и Стравинского. Когда жена Ремизова Серафима Павловна Давгелло-Ремизова умерла, Алексей Михайлович много занимался мной как своей крестницей, и то, что он внес в мое воспитание, наложило весьма сильный отпечаток на всю мою жизнь. Все это пиршество духа, несмотря на гонения эмиграции во время войны, продолжалось до 1957 года. В тот год мой отец получил работу в ООН. И вот после долгих, исключительно духовно насыщенных и богатых впечатлениями, но очень скудных по доходам лет семья была счастлива, что отец получил эту работу в секретариате ООН и мы будем обеспечены. Так мы оказались в Америке.

Мне исполнилось 19 лет. Как же я не хотела покидать своих парижских друзей! Мне предложили на год стипендию в американском университете, я хорошо училась, со мной все были милы, казалось, моя жизнь складывается на редкость удачно, но я была влюблена в Париж и оставаться в Америке не думала. И это несмотря на то, что выучила язык, восхищалась американской литературой, читала в подлиннике Шекспира и Фолкнера. Меня тянуло обратно. И я уехала.

В Париже я окунулась в прежнюю жизнь, и не знаю, как сложилась бы моя судьба, но однажды я познакомилась с американцем, молодым человеком, поэтом Генри Карлейлем. Мы поженились, он потянул меня за собой в Америку. И вот я через несколько лет вернулась туда снова. Правда, я еще украла несколько месяцев, после женитьбы мы еще пожили в Париже, там у нас родился сын Миша. Мне так хотелось передать сыну все, что знаю. Я воспитывала его в духе уважения к русской культуре, я верила в принципы русской педагогики и настояла на своем, хотя некоторые мои усилия не встречали поддержки у окружающих. Я же сама продолжала заниматься живописью, и до сих пор, как ты видишь по этим стенам, регулярно, раза два в неделю рисую. В Штатах мой муж начал работать в литературном издательстве «Кнопф», и это помогло мне довольно быстро найти круг друзей с общими духовными интересами. Писатели: Уильям и Роз Стайроны, Артур и Инга Миллеры, Филип Рот, Норман Мейлер, художники Наум Габо и Колдер, а также Татьяна Яковлева и Алекс Либерман – большинство из них тебе хорошо знакомы. Мы жили в Коннектикуте, все они были, по существу, нашими соседями. Теперь, когда мы из Нью-Йорка перебрались в Сан-Франциско (Генри здесь родился и вырос), я сохранила связь с моими друзьями, хотя мне и не хватает Нью-Йорка. Только в Нью-Йорке есть нечто, напоминающее жизнь Парижа, остальная Америка совершенно другая, хоть и во многом замечательная. В основном и в Нью-Йорке я сохранила оба свои пристрастия: к живописи, к литературе.

Мою судьбу переменило внезапное предложение в конце 1959 года журнала «Паризьен ревю» поехать в Россию и взять интервью у Бориса Леонидовича Пастернака. Это было неслыханно и совсем неожиданно, но обращение ко мне вызывалось особыми причинами – знанием русского языка и традициями Леонида Андреева. В те годы многие молодые литераторы считали честью даже прочитать рукопись для этого журнала или дать внутреннюю рецензию. У редакции были попытки послать кого-то к Пастернаку, но взять интервью им не удалось, посланный даже не увиделся с поэтом. В журнале знали, что мой отец был знаком с Борисом Леонидовичем, встречался с ним не однажды в Берлине, а потом в Переделкине. Об их встречах я впоследствии написала уже в своем интервью. Все это было удачей огромной, но я стремилась в Москву не только из-за встречи с Пастернаком, мне хотелось услышать хотя бы в записи голос моего деда, узнать о нем какие-нибудь подробности. Живой связью с ним был Корней Иванович Чуковский. У нас с ним была даже такая шутливая история. Чуковский уверял, что в свое время в Финляндии, где он много времени провел с Леонидом Андреевым, тот неоднократно одалживал ему деньги. Вернее, дед их давал, а обратно брать не хотел, и теперь Чуковский, всучивая мне деньги, говорил: купи себе подарок в Москве от деда. Вот сто рублей – это я тебе возвращаю мой долг ему. Я не перечила, брала. А когда уходила, совала их ему обратно в карман. Это было некое соревнование между нами. Когда я попросила познакомить меня с Пастернаком, Чуковский не отказался, но, подведя меня к пастернаковской даче, сказал: «Дальше действуй сама». Я так и поступила. В тот раз я не попала к Пастернаку, а через несколько дней, в январе 1960-го, подъехала на такси – беседа состоялась. С тобой мы познакомились года четыре спустя, когда вы уже поженились с Вознесенским, не правда ли?

– Как все же получилось, что Пастернак откликнулся на твое предложение?

– Он очень любил моих родителей. Ему понравились мои вопросы, и он согласился ответить на них. Интервью оказалось удачным, в Нью-Йорке были довольны. И это дало новый толчок моей жизни. Потом я брала интервью для «Паризьен ревю» у многих, к примеру у Ильи Эренбурга, Артура Миллера, Андрея Вознесенского, Евгения Евтушенко.

В тот мой первый приезд меня приглашали всюду, возрождался огромный интерес к Леониду Андрееву, его только начинали печатать снова, я как бы явилась живой связью с ним. Из интервью с Пастернаком впоследствии выросла книга «Голоса в снегу». Вот и вторая книга, мы сделали ее с Ингой Морат-Миллер, она – о Пастернаке. А в «Голосах» портреты русских писателей, художников тех лет. Я встречалась с людьми старшего поколения, не только с Корнеем Ивановичем, еще были живы Анна Ахматова, Надежда Мандельштам и Фаворский. Больше всего я дружила с Надеждой Яковлевной, бывала у нее регулярно. Представление о ней как об очень мрачной, высушенной горем и лишениями женщине, родившееся, скорее всего, из ее мемуаров, не совсем оправданно, я ее помню другой, еще молодой и доброй.

В те годы об Осипе Мандельштаме знали очень мало и у вас, и у нас. Он ведь совсем не успел «опубликоваться», и еще не было самиздата, не было этого движения книг туда-обратно через границу. Теперь почти все его книги уже вышли у вас. А тогда и к Надежде Яковлевне не было такого острого интереса, как в последующие годы, когда она стала автором всемирно известных воспоминаний. Ей было шестьдесят лет, когда мы познакомились, но она была живая, энергичная. Ей казалось, что меня надо как-то развлечь, и мы очень дружно проводили время. Она водила меня по разным местам, выставкам, в ресторан. А с Ахматовой я познакомилась через нее и подружилась. Это было время первой «оттепели». Я продолжала ездить в Москву как журналист, много писала о литературе и не только о ней. Однажды, к примеру, мне неожиданно предложили написать о советских женщинах, это было еще до развития у нас движения феминизма, за десять лет до него. Я встретилась с Галиной Улановой, написала большую статью, думала даже о книге…

Но тут случилось то, что совершенно изменило мою судьбу, – я познакомилась с Солженицыным. Он предложил мне и Генри заняться его литературными делами на Западе. Надо заметить, что положение его уже было очень сложным, оно должно было еще усугубиться – ведь пример пастернаковского «Доктора Живаго» не оставлял иллюзий относительно последствий публикаций советского писателя на Западе. Непросто было решиться на такой шаг сознательно, и, чтобы взяться за выполнение его поручения, надо было сохранить наш договор в глубокой тайне. Я сознавала, что мое согласие означает для меня отказ от поездок в Россию. Обращать на себя внимание тогдашних властей при миссии, которую я на себя брала, было очень опасно. Но дела великого писателя, мученика, имя которого так много значило для меня, были столь важны и справедливы, что я, несмотря на цену (поездки в Россию были тогда необходимой составной в моей работе), согласилась. Более того, было ясно, что, если я беру на себя эти обязательства и приму предложение, мне придется отказаться от журналистской деятельности вообще, так как публикации в прессе привлекут ко мне внимание, а это опасно. Мои родители были под сильнейшим впечатлением от книг Александра Исаевича, а я колебалась. Но сам Солженицын был уверен, что только так и может быть. Служение ему он считал справедливым и нормальным, такой подвиг во имя его произведений, полагал он, украшает любую биографию, не только мою.