Отметим и другое. Завоевав успех в Америке, Диана не стремилась преодолеть конфликт «двух мест жительства», не предпочла одно другому. Ее манили пространства Америки, размах и свобода предпринять что-то самой, но она привнесла в свое искусство любовь европейцев к маленькому человеку, утонченность вкуса и отрицание вульгарности. Преодолев сословные границы и предрассудки, не отступив перед невезением, ошибками неопытности, дочь узницы Аушвица явилась на свет, будто возмездие за страдание и унижение матери, преодолев отчаяние, она заставила говорить о себе, одев Америку в свои «маленькие платья». В Диане Фюрстенберг увидели не только изысканную модельершу, законодательницу вкуса, но одну из самых умных, сообразительных женщин, чье имя не случайно узнала почти каждая американка. Опрос общественного мнения отводил ей первое место по популярности, которого удостаиваются редкие избранницы судьбы. В чем же секрет ее успеха, как удалось ей устоять, казалось, вопреки предначертаниям свыше? В любом, даже самом привилегированном положении она всегда выбирала самостоятельность и свободу. Жизнь вернула ей все сторицей.
В ее судьбе было так много невероятного и непредсказуемого… Принесет ли ей удачу новый поворот предпринимательства – увлечение книгами, издательством, и снова в Париже, городе ее юности? А пока… Пожелаем ей и здесь сохранить свое имя!
Татьяна и Франсин (мать и дочь)
Из комнаты в три окошечка в доме Франсин дю Плесси Грей, отведенной мне на втором этаже в местечке Варрен, – изумительный вид. Зеленый луг блестит озерцами растаявшего снега, поодаль бело-бежевые домики и часовенка с флюгерным петухом.
Дом стоит обособленно, на невысоком холме, за громадными воротами – покой, тишина, идеальное место для уединения. Франсин показывает множество комнат (кажется, их 18): каминную, столовую, спальню, комнату, где работает ее муж, известный художник Клив Грей. У Франсин – своя. Пока перемещаешься по дому, перед глазами проходит история ее семьи в картинах и фотографиях: родители Клива, выходцы из Литвы, мать Франсин – Татьяна Яковлева-Либерман, имя, известное в нашей стране в связи со стихами Владимира Маяковского, отчим – Алекс Либерман, волшебник скульптурных композиций из красных труб, график и издатель. Здесь же автопортрет маслом Люка, младшего сына, живописца и фотографа. А вот и старшее поколение: дедушка в кадетской форме полуприлег под лампой с сигарой, рядом респектабельная бабушка. Особенно много изображений самой Франсин в разные годы…
Для американцев понятие дома – символично. Дом – это не только место жительства, работы или пристань после жизненных передряг, дом в Штатах – это ваш внутренний портрет, показатель успехов, ваше овеществленное чувство нравственности и долга. С приобретением дома (откуда бы вы ни явились) вы становитесь истинным американцем. «Наряду с понятием Родины, Отечества еще существует понятие “страна твоего дома”», – заметил писатель Василий Аксенов, приобретя дом на зеленой улочке Вашингтона, где поселился с женой Майей, став профессором здешнего университета.
В нашем обществе уже много десятилетий понятие дома возникает в ином психологическом контексте. Иногда с прилагательными «уютный», «гостеприимный», порой разоренный и разграбленный, хотя при этом дом – чаще всего лишь комната или квартира, часто с оттенком ностальгии – «скорее бы домой». Молодых перед свадьбой спрашивают: «А жить есть где?» В обществе, исторически ориентированном на производственную ячейку и на коллектив, отсутствовал «культ» дома, семьи. Недосуг было исследовать, как это делается: «хорошая… крепкая… здоровая семья», о которой вспоминали, награждая за производственные заслуги, принимая на работу или перед выездом за рубеж (где в характеристике существовала графа «морально устойчив»). Общество мало интересовало, откуда берутся хорошие семьи, зато все знали, что семья – это славно, а «семейственность» – почти преступление. Людям, по десятку лет ютившимся в общежитиях, коммуналках, по разным снятым углам и комнатам, в условиях беспрерывных общественных катаклизмов некому было привить главенствующее понятие дома.
Мне повезло. До сих пор, встречаясь, мои школьные подруги вспоминают семью моих родителей, устраивавших для детей праздники, вкусно кормивших, оставлявших ночевать засидевшихся, далеко живущих, а порой предлагавших «перезимовать» тем из моих приятелей, кто переживал «временные трудности». Даже сегодня, когда нет в живых моего отца, а теперь и матери, я слышу от многих друзей: «А помнишь, как бывало на Мало-Демидовском?» И в последние месяцы жизни (март – апрель 1991 года) к моей матери продолжали ходить друзья и их дети, дети их детей, племянники тех племянников, которые были в моей юности, чтоб поделиться с ней любовными приключениями, похвастаться успехами, рассказать о несчастье и попросить совета. Вот что значит всего лишь один такой дом! Впрочем, еще так недавно традиционное наше гостеприимство, нерушимость дружеских связей, постоянство сборищ и компаний осуществлялись и в общежитиях, спортзалах, перенаселенных квартирах.
В большинстве европейских стран гостей охотнее приглашают в кафе и рестораны, понятие дома существует либо как личное, либо как синоним гостиницы, куда вбегаешь переночевать. Понемногу убывало исконное гостеприимство и в нашей стране. И мы переходили на встречи в клубах, «Лакомках», «Шашлычных», кооперативных кафе. Но это связано с нехваткой продовольствия. Писатели чаще всего встречались, чтобы пообедать с друзьями в ресторане ЦДЛ (Центральный дом литераторов), когда-то масонской ложе, описанной Львом Толстым в «Войне и мире».
Таких домов, как у Франсин в Варрене, немного даже у преуспевающих американских писателей. Доставшееся мужу в наследство от его родителей строение дышит историей и традициями, добротностью старых устоев. В нем что-то настолько стабильное, вневременное, что кажется: жизнь здесь течет из поколения в поколение, храня этот кусок земли, не тронутый цивилизацией. В одном селении много лет назад отец Клива Грея купил дом за бесценок, но с тех пор как в Варрене, Роксбери, маленьком Вашингтоне и других городках в Коннектикуте приобрели дома известные семьи, это место стало примечательным. Сюда едут гости со всех концов света.
Одна фотография на стене в столовой останавливает мой взгляд.
– Это после ареста, – поясняет Франсин, – фотограф снял всех, кто протестовал против войны во Вьетнаме. У меня и моих друзей было очень активное отношение к событиям. Когда вся история с арестом закончилась, каждому в качестве подарка фотограф послал снимки.
– Но вы все улыбаетесь. Что это вам так весело?
– Надо было улыбаться, – пожимает плечами хозяйка. – Чтобы избежать насилия, всегда надо улыбаться.
– А почему все же вас арестовали?
– Мы легли на асфальт перед сенатом. Пришли с петицией, которую не захотели у нас брать. Тогда в качестве протеста мы легли там… – Франсин обрывает рассказ на полуслове, она торопится, у нее еще куча дел, предстоит званый ужин. А до него, в пять, нас ждут в доме Татьяны Яковлевой и Алекса Либермана.
– Кто будет на ужине? – любопытствую я, поднимаясь по узкой лестнице в отведенную мне на втором этаже комнату.
– В основном соседи. Многих ты знаешь.
Франсин исчезает, предложив мне располагаться по своему усмотрению. Я рассматриваю работы Клива и мысленно пытаюсь дорисовать портрет Франсин, которую так недавно, всего полгода назад, наблюдала в Москве.
Мне думается, что в ее биографии, пристрастиях и неприятиях, как и в ее книгах, скрестились многие черты американо-европейского феномена, порой столь освежающе действовавшего на интеллектуальную жизнь Нового Света.
Чтобы достигнуть известности, Франсин дю Плесси пришлось отказаться от многого. Ей везло и не везло, что-то доставалось с ходу, кое-что – почти нечеловеческими усилиями.
Когда называешь ее имя американским знакомым, многие откликаются: «А… это та, что написала “Тираны и любовники”», «Знаю, читала ее репортажи в “Нью-Йоркер”», «О… Грей замечательно выступала, когда судили нациста Клауса Барбье».
«Грей тогда прервала свою работу над третьим романом “Октябрьская кровь” и была по дороге в Париж, где должна была закончить свою статью о нацистском преступнике, шефе гестапо Клаусе Барбье, и французском Сопротивлении, за которую была удостоена премии года. Высокая, элегантная, приветливая, с аристократическими чертами… ее акцент и интонации отчетливо выдавали европейку», – заметит в интервью с Франсин Регина Вайнрайх.[65]
После нескольких встреч с Франсин мне покажется, что европейкой она осталась не только по интонации. Ее чуть заметная экзальтированность, манера легко восторгаться и так же легко остывать, ее готовность трезво-иронично наблюдать окружающих – все это привнесено с берегов Сены. В отличие от большинства американок, Франсин нетерпелива, речь ее захлебывается, запинается, не поспевая за мыслью, она легко отказывается от людей, не вписывающихся в ее деловые интересы, зато притягивает к себе тех, кто связан с ними в этот момент. Немного встречалось мне женщин, столь свято и фанатично относящихся к писательству, как миссис Грей.
Однажды в гостинице «Россия», где мы расположились на диване «валетом» и говорим по душам, я с восхищением отмечаю ее способность использовать для работы любую минуту.
– Ты права. Существовать для меня – значит работать, – соглашается она.
– То есть, если б тебе заново пришлось выбирать профессию, ты бы стала писательницей?
– Ни за что! – Франсин вскидывает брови-ниточки. – Я бы выбрала что-то другое. Может быть, рисовала или занималась философией. Все это я вынуждена была оставить. Почему?.. Мы пишем только из мести к реальности, из мести к тому, что разрушает наши иллюзии. Писать для меня было нужнее всего другого.
И действительно, Франсин способна записывать всюду – во время обеда, в самолете, в ожидании назначенного приема. Меня поражала ее непосредственность и полная убежденность в важности того, что она предпринимает. Ежеминутно я жду, что она вытащит из своей сумки вызывающе желтого цвета блокнот, прошитый спиральной пружиной (точно такой же она подарила мне), и начнет записывать услышанное. По-своему она права – «в Америке нельзя останавливаться».