Портреты (сборник) — страница 15 из 96

Сентябрь 1991 г.

Пьяцца Сан-Марко, Венеция


Джон,

ты спрашиваешь, что я думаю о Тициане? Если коротко, одним словом на почтовой открытке, то это слово: плоть.

С любовью,

Катя

Сентябрь 1991 г.

Амстердам


Кат,

хорошо, плоть так плоть. Только я сразу представляю себе его собственную, старческую. Почему Тициан видится мне стариком? Может быть, из солидарности, если учесть мой собственный возраст? Нет, вряд ли. Все дело в нашем веке, в его горьком привкусе. Все дело в том, что нам подавай гнев и мудрость, а гармонии нам не надо. Поздний Рембрандт, поздний Гойя, последние сонаты и квартеты Бетховена, поздний Тициан… А теперь вообрази живость века, для которого старым мастером был молодой Рафаэль!

Я думаю об автопортретах Тициана в возрасте 60–70 лет. Или о нем в образе кающегося святого Иеронима, написанного, когда ему было уже за восемьдесят. (Возможно, это не автопортрет, я только строю догадки, но мне почему-то кажется, что он напряженно размышлял о себе самом, когда писал Иеронима.)

Кого же я вижу? Мужчину весьма внушительного вида, обладающего несомненным авторитетом. Никто не может позволить себе с ним никаких вольностей. Не то что с немощным Рембрандтом – как он изображен на последнем автопортрете. А этот важный господин не понаслышке знает, что такое власть, он сам держал ее в руках. Ремесло художника он превратил в профессию, подняв его статус до положения генерала, посла или банкира. И сам стал первым профессионалом. Вот почему его облику свойственна самоуверенность.

Равно как и уверенность художника. В поздних работах Тициан первым из европейских живописцев демонстрирует – а не прячет и не маскирует – движения своей руки, накладывающей краску на полотно. Живопись обретает новую, физическую уверенность: движение руки художника само по себе становится средством выразительности. Потом и другие – Рембрандт, Ван Гог, Вилем де Кунинг – последуют его примеру. В то же время его оригинальность и смелость никогда не доходили до абсурда, а отношение ко всему происходившему в Венеции было реалистичным.

Но все же, все же… Чем больше я смотрю на то, как он писал себя на склоне лет, тем отчетливее вижу испуганного человека. Не труса, нет. Такой не станет рисковать, но в смелости ему не откажешь. Обычно он не показывает своего страха. Но кисть невольно выдает его. Это видно яснее всего, когда смотришь на его руки – нервные, как руки ростовщика, хотя его страхи, надо полагать, никак не связаны с деньгами.

Страх смерти? В Венеции свирепствовала чума. Страх как источник покаяния? Страх высшего суда? Это мог быть любой из перечисленных страхов, но они слишком общие, чтобы мы могли понять человека, приблизиться к нему. Тициан дожил до очень преклонного возраста, и, значит, страх сидел в нем долго. Затянувшийся страх превращается в сомнение.

Откуда в нем это сомнение? Я подозреваю, это что-то тесно связанное с Венецией, с особым характером богатства, коммерции и власти в ней. И то, и другое, и третье имеет отношение к плоти.

С любовью,

Джон

21 сентября 1991 г.

Венеция, Джудекка


Джон,

несколько раз, бродя по выставке, я сталкивалась с неким стариком: он шел за мной, потом я теряла его из виду, потом вдруг снова оказывалась рядом с ним. Он был один и непрерывно бормотал что-то себе под нос.

В первый раз я увидела его, когда он возник в дверях одного из последних залов и решительно направился к картине «Несение креста». Там он остановился – рядом со мной.

– Живопись нужна, – сказал он вдруг, – чтобы одеться, чтобы согреться…

Я поначалу смутилась и посмотрела на него сурово, но он продолжал как ни в чем не бывало:

– Иисус несет свой крест, а я несу искусство живописи. Вернее, ношу его, как шерстяную вещь.

Этим он сразу меня подкупил. Потом он переместился к «Бегству в Египет». Я, должно быть, надоела ему, или он на что-то рассердился и стал бормотать бессвязные слова:

– Мех, да! Мех моей живописи… материя, материя…

Возле «Портрета Винченцо Мости» он заговорил с моделью, тыча носом чуть ли не в самый нос молодому человеку на картине:

– Сначала я написал тебя одетым, а потом все переделал, на картине теперь только шкура, мех!

Он и не оборачиваясь знал, что я следую за ним, и, когда мы проходили мимо экскурсантов, столпившихся вокруг гида, сказал мне сквозь зубы, словно в шутку:

– Собаки, кролики, овцы – у всех есть шерсть, чтобы согреться, а я хочу быть как они, и у меня есть кисти!

В другой раз он не без гордости заметил, правда я не знала, к кому отнести его слова – к кардиналу или к «Молодому англичанину»:

– Никто в мире так не рисовал бо́роды! Мягкие, как обезьянья шерстка.

Затем я потеряла его из виду. А немного погодя взвыла сирена аварийной сигнализации. Поскольку мой знакомец (мы уже улыбались друг другу) явно не имел понятия о порядках и правилах поведения на современных выставках, я немедленно подумала о нем. И тут же увидела служителя в форме: он отчитывал старика и показывал, какую дистанцию следует соблюдать, когда рассматриваешь картины. Старик отвечал:

– Но вы же видите – бархат! Видите? Бархат – мой любимый материал, я не мог его не потрогать.

С этой минуты он решил держаться поближе ко мне и шел за мной хвостом, куда бы я ни направлялась. Речь его при этом оставалась монологичной, завязать со мной разговор он даже не пытался.

Я смотрела на «Данаю», а он упорно тянул меня к берлинскому «Автопортрету».

– Какая жалость, что они не повесили их в одном зале, – бормотал он. – Волосы на теле, на голове, перья, дальше раздеваться некуда… Я развожу, все время развожу краски, пока они не станут в точности как меховой покров животного. Одежду можно сделать потертой, шелковистой, облегающей, почти как плоть.

После этой тирады он, похоже, подустал и в течение получаса не произнес ни слова. Только напротив «Венеры и Адониса» он покосился на меня, чтобы удостовериться, правильно ли я воспринимаю картину. Я выразила свое восхищение, открыв глаза и рот пошире.

Он, похоже, почти завершил свой обход.

Однако «Наказание Марсия» без комментария оставить не смог:

– Когда сдираешь с животного шкуру, начинаешь кое-что понимать в плоти.

Перед «Пьетой» он уселся и просидел довольно долго. Сначала я не понимала, что делать: просто ждать или самой заговорить с ним и высказать свое мнение о картине. Он сделал мне знак подойти поближе. Старик, разумеется, знал, что его слова насчет меха произвели на меня впечатление, ибо, вместо того чтобы говорить, как все всегда говорят, о воздетой руке Марии Магдалины перед статуей ветхозаветного пророка[28] – руке, на которую он неотрывно смотрел, – он снова взялся за свое:

– Волосяной покров для тела – то же, что живопись для мира!

А затем, громко расхохотавшись, добавил нечто такое, что заставило меня вспомнить о тебе:

– Можно зарыться в него, можно заглянуть под него, можно поднять его, можно содрать… только не пытайся его сбрить – все равно отрастет!

Прежде чем уйти от него навсегда, я вдруг очень ясно, словно наяву, увидела свое нагое тело – как если бы видела его на одной из выставленных картин: подо мной был мох, рядом со мной – собака, и мои контуры почти сливались с окружающим пейзажем. С пейзажем, по которому впоследствии мог бродить Курбе. Неотделимая от травы, облаков и почвы, моя плоть стала как бы покрывалом земли.

С любовью,


Катя

Октябрь 1991 г.

Верхняя Савойя


Кат,

то, что ты написала о мехе, заставило меня вспомнить о его собаках. Кстати, не сопровождала ли, часом, твоего старика какая-нибудь псина?

Мне кажется, он любил собак. Возможно, они его успокаивали или ободряли. Были ли они свидетелями? Свидетелями, которым можно доверять. Немыми, немыми свидетелями. Возможно, иногда, пока он правой рукой писал картину, левой он гладил какую-нибудь из своих собак. Пальцы привычно зарывались в мех, и собака переминалась с ноги на ногу, подставляя голову навстречу движению его руки.

В то время включать в картины собак стало модным поветрием. Их можно увидеть на полотнах Рубенса, Веласкеса, Веронезе, Кранаха, Ван Дейка… Помимо прочего, они играли еще и роль своего рода посредников между мужчинами и женщинами. Роль посланников желания. Они символизировали (в зависимости от породы и размера) и мужественность, и женственность. Они были почти как люди – во всяком случае, сопровождали людей в их частной жизни – и в то же время не знали ни коварства, ни хитрости. Кроме того, они были похотливы. Но никто не вскидывал брови – ведь, в конце концов, это всего лишь собаки!

Собаки присутствуют на многих картинах Тициана. На портретах мужчин и женщин и в сценах на мифологические сюжеты. Но нигде они не выглядят так странно и загадочно, как на поздней картине «Мальчик с собаками». Она не похожа ни на какую другую, и я склонен согласиться со специалистами, в основном отвергающими идею, будто бы это фрагмент какого-то большого полотна. То, что мы на ней видим, и есть то, что старик Тициан хотел, чтобы мы увидели. Мальчик – как ты думаешь, сколько ему? три? от силы четыре? – стоит один посреди темного пейзажа, с двумя собаками и двумя щенками (должно быть, четырехнедельными). Одной рукой мальчик обнимает, чтобы не упасть, белую собаку – я так думаю, кобеля. Вторая собака, сука, – единственный персонаж на картине, который смотрит на нас; ее щенки уткнулись носом в пушистое брюхо и сосут молоко.

Несмотря на темный колорит, сцена производит впечатление спокойствия, умиротворенности, и все ее участники comblé,[29] как сказали бы французы. Никому ничего больше не нужно. Собаки и есть семья этого мальчика. Я бы даже сказал – его родители. Ноги мальчика и две видимые нам лапы белой собаки похожи на четыре ножки стола – почти что взаимозаменимы. Все ждут – то есть живут.