Портреты (сборник) — страница 89 из 96

здесь было повсюду.

В Праге повозка,

запряженная одной лошадью,

проезжает мимо Старого еврейского кладбища.

Повозка нагружена желаниями попасть в другой город,

а я ее возница.

Даже когда он просто сидел на возвышении, прежде чем подняться и заговорить, было видно, что это необыкновенно крупный и высокий человек. Не случайно он получил прозвище «Великан с голубыми глазами». Когда он встал, показалось, что он, кроме того, еще и очень легок – настолько, что мог подняться в воздух и улететь.

Возможно, я никогда не видел его: вряд ли на митинге, организованном в Лондоне международным движением в защиту мира, Хикмета стали бы привязывать к трибуне несколькими тросами, чтобы он не улетел. Но так отпечаталось в моей памяти. Его слова, произнесенные, взмывали в небо (митинг проходил на улице), и его тело словно бы следовало за словами, когда они поднимались все выше и выше над площадью и над искрами когда-то ходивших здесь трамваев, линия которых была закрыта за три или четыре года до этого на Теобальд-роуд.

Ты горная деревня

в Анатолии,

Ты мой город,

прекрасный и несчастный.

Ты крик о помощи – да, это ты, моя страна;

шаги, к тебе спешащие, – мои шаги.

Утро понедельника

Почти всех значимых для меня поэтов я всю жизнь читал в переводах и очень редко – в подлиннике. Думаю, до ХХ века вряд ли кто-то мог сказать нечто подобное. Споры о том, можно или нет переводить поэзию, длились веками, но это были камерные споры, вроде камерной музыки. В XX веке бо́льшая часть залов, где слушали камерную музыку, вместе с дворцами превратилась в развалины. Новые средства коммуникации, глобальная политика, мировые рынки и т. д. – все это свело вместе миллионы людей и разъединило их как попало – так, как никогда не случалось раньше. В результате изменились и чаяния поэзии: все больше и больше стихов адресовалось тем, кто находился вдали.

Наши стихи,

как вехи,

должны указывать путь.

В XX веке много обнаженных, как электрические провода, поэтических строк было натянуто между разными континентами, между забытыми деревнями и отдаленными друг от друга столицами. Вы все знаете их: Хикмет, Брехт, Вальехо, Атилла Йожеф, Адонис, Хуан Хельман…

Днем в понедельник

Стихи Хикмета я впервые прочитал уже ближе к двадцати годам. Они были напечатаны в малоизвестном международном литературном журнале, выходившем в Лондоне под эгидой британской коммунистической партии. Я был постоянным читателем этого издания. Партийная линия в области поэзии представлялась мне собачьей чушью, но сами стихи и рассказы, которые там публиковались, часто вдохновляли. К тому времени Мейерхольда уже казнили в Москве. Я думаю сейчас именно о Мейерхольде, потому что Хикмет восхищался им и испытал сильное влияние с его стороны, когда впервые приехал в Москву в начале 1920-х…

«Я очень многим обязан театру Мейерхольда. В 1925 году я вернулся в Турцию и организовал первый Рабочий театр в одном из промышленных районов Стамбула. Я был там и режиссером, и драматургом и чувствовал, что именно Мейерхольд открыл нам новые возможности работать для публики и с публикой».

После 1937 года эти новые возможности стоили Мейерхольду жизни, но в Лондоне читатели «Обозрения» об этом еще не знали.

В стихах Хикмета, когда я впервые открыл их, поражал размах: они вмещали больше пространства, чем любая другая поэзия, известная мне до тех пор. Они не описывали пространство, а проходили сквозь него, пересекая горы. Кроме того, они были о действии. Хотя в них и говорилось о сомнениях, одиночестве, утратах, грусти, но эти чувства скорее следовали за действиями, чем замещали их. Пространство и поступки идут рука об руку. Их противоположностью оказывалась тюрьма, и именно там, будучи политическим заключенным, Хикмет написал половину своих произведений.

Среда

Назым, я хотел бы описать тебе стол, за которым пишу. Это садовый стол из белого металла, и такой можно встретить сегодня в каком-нибудь яли на Босфоре. Я сижу на закрытой веранде маленького дома в юго-восточном пригороде Парижа. Дом построен в 1938 году, это один из многих домов, возведенных здесь в то время для ремесленников, торговцев, квалифицированых рабочих. В 1938 году ты был в тюрьме. Над твоей койкой на гвозде висели часы. Над тобой находилась камера, где три закованных в цепи бандита ожидали смертного приговора.

На моем столе всегда свалено множество бумаг. Каждое утро первое, что я делаю, прихлебывая кофе, – это пытаюсь привести их в порядок. Справа от меня – растение в горшке, оно тебе понравилось бы. У него очень темные листья. Их изнанка – цвета терносливы, мелкой черной сливы; свет оставил пятна на них, сделав их темно-коричневыми. Листья сгруппированы по три, словно ночные бабочки (и они того же размера, что эти бабочки) слетелись на один цветок. Настоящие цветки этого растения очень маленькие, розовые и невинные, как голоса детей, разучивающих песенку в первом классе. Это какая-то гигантская разновидность клевера. Его привезли из Польши, там он называется Koniczyna. Его подарила мне мать моего друга, цветок вырос в ее садике недалеко от украинской границы. У нее были удивительные голубые глаза, и она то и дело гладила свои растения, когда шла по саду или вокруг дома, – так некоторые бабушки не могут удержаться, и не погладить по головкам своих внуков.

Моя любовь, моя роза,

я отправился в путь через Польшу:

я маленький мальчик, всему удивляюсь и радуюсь

маленький мальчик,

рассматривающий свою первую книжку с картинками,

людей,

животных,

вещи, растения.

В изложении событий важно, что за чем следует. И самый правильный порядок редко виден сразу. Пробуй и ошибайся. Часто, по многу раз.

Вот почему на столе лежат также ножницы и рулон скотча. Скотч не снабжен приспособлением, которое позволяет легко отрывать кусочки. Мне приходится отрезать их ножницами. Очень трудно отыскать конец рулона, чтобы подцепить его. Я ищу нетерпеливо, раздраженно, скребу его ногтями. Когда нахожу конец, прикрепляю его к краю стола и позволяю рулону размотаться так, чтобы он достиг пола. В таком подвешенном виде оставляю его в покое.

По временам я выхожу с веранды в соседнюю комнату, где болтаю, ем или читаю газету. Несколько дней назад я сидел в этой комнате, и тут что-то движущееся привлекло мой взгляд. Крошечный каскад блистающей воды падал, искрясь, на пол веранды у ножек моего никем не занятого стула, возле стола. Потоки в Альпах начинаются с таких же пустячных струек. Подвешенного рулона скотча, пришедшего в движение от сквозняка, подувшего из окна, иногда достаточно, чтобы сдвинуть горы.

Вечер четверга

Десять лет назад я стоял у здания в Стамбуле, рядом со станцией Гайдарпаша, в котором полиция допрашивала подозреваемых. Политических заключенных держали, устраивая им перекрестные допросы – иногда неделями, – на верхнем этаже. Хикмета допрашивали тут в 1938 году.

Здание изначально строили не как тюрьму, а как мощную административную крепость. Она выстроена из кирпичей и молчания и кажется нерушимой. Тюрьмы, построенные именно как таковые, имеют зловещий, но в то же время какой-то нервный и непрочный вид. Так, например, тюрьму в Бурсе, где Хикмет провел десять лет, прозвали «каменный аэроплан» из-за ее странной, абсурдной планировки. Солидная тюрьма возле железнодорожной станции в Стамбуле, на которую я тогда смотрел, наоборот, отличалась уверенностью и спокойствием памятника молчанию.

«Кто бы ни был здесь внутри и что бы здесь ни случилось, – тихо говорило это здание, – все будет забыто, исчезнет из записей, сгинет в разломе между Европой и Азией». Именно тогда я начал кое-что понимать в уникальной и неизбежной стратегии его поэзии: ей приходилось постоянно прорываться сквозь собственные застенки! Узники всегда и повсюду мечтают о Великом Побеге, но к поэзии Хикмета это не относится. Его стихотворение, прежде чем начаться, помещает тюрьму на карту мира в виде маленькой точки.

Самое красивое море то,

где еще не плавал.

Самый красивый ребенок тот,

что еще не вырос.

Самые лучшие дни нашей жизни те,

что еще не прожиты.

прекрасное из сказанных тебе слов то,

что я еще скажу.[135]

Они взяли нас в плен,

они заперли нас:

меня в стенах,

тебя снаружи.

Но это ничего.

Худшее —

это когда люди – сознательно или нет —

носят тюрьму в самих себе…

Большинство людей заставляют это делать,

честных, работящих, хороших людей,

которые заслуживают, чтобы их любили, как я тебя.

Его поэзия, словно циркуль, очерчивала круги, иногда узкие и личные, иногда широкие и вспененные, с помощью только острой иглы, воткнутой в тюремную камеру.

Утро пятницы

Однажды я ожидал Хуана Муньоса в гостинице в Мадриде, а он опаздывал, поскольку, как я уже объяснял, временами он, работая по ночам, забывал о времени – совсем как механик, забравшийся под машину. Когда Хуан наконец появился, я дразнил его: ну что, полежал на спине под машиной? Позднее он прислал мне шуточный факс, который я хотел бы процитировать для тебя, Назым. Сам не знаю почему. Может быть, «почему?» – вообще вопрос не ко мне. Я просто выполняю роль почтальона, который доставляет письма от одного мертвеца к другому.

«Позвольте представиться: я испанский механик (чиню автомобили, мотоциклы не чиню) и бо́льшую часть времени лежу на спине под двигателем, отыскивая его! Однако – и это важный момент – я иногда занимаюсь художественным творчеством. Не то чтобы я был художником. Нет. Но мне хотелось бы покончить с этой ерундой (сколько можно ползать под грязными машинами!) и стать Китом Ричардсом художественного мира. А если не получится, то работать, как попы: не больше получаса в день и в придачу вино.