Портреты современных поэтов — страница 2 из 9

четверка», Маяковский, Есенин), а еще пятеро оставили значительный след в литературе (Вяч. Иванов, Брюсов, А. Белый, Волошин, Бальмонт]. Лишь Ю. Балтрушайтис тихо ушел в поэзию литовскую, найдя своего читателя.

Ряд поэтов, лично ему знакомых, Эренбург не стал «описывать»; что-то его останавливало, может быть, желание увидеть их дальнейший путь (В. Инбер, М. Шкапская, Н. Крандиевская). Так или иначе, мы имеем то, что имеем3.

«На тонущем корабле» (1918), «Об украинском искусстве» (1919), «Русская поэзия» (1922), «Au-dessus de la me^le`e» («Над схваткой», 1921), предисловие к антологии «Поэзия революционной Москвы» (1922) – такова лишь часть статей Эренбурга послереволюционных лет, посвященных поэзии. Потом пришло время, когда поэта и критика затмил прозаик. Но через много лет Эренбург вновь послужил литературе сначала как поэт, а позднее и как критик поэзии. Его статьи и отклики на стихи С. Гудзенко, М. Львова, Л Мартынова, Б. Слуцкого и погибших поэтов-фронтовиков, а также устные выступления, письма могли бы составить еще одну книжку о русских поэтах середины века.

В книге «Люди, годы, жизнь», в большой мере посвященной искусству, названы многие поэты, русские и зарубежные. Есть, в частности, упоминания Твардовского-поэта, с цитированием, но без прямой оценки его стихов. Не вспомнил мемуарист первых книжек Д. Самойлова…

Эренбург писал портреты при жизни своих героев. Он определил их так: «Краткие абрисы поэтов – лицо, человек и творчество». Ко времени выхода книжки умер лишь Блок. Через четыре десятилетия, когда автор был мемуаристом, в живых оставались одна Ахматова (но о ней-то он написать не успел). Прежний опыт был учтен, но повторения не случилось. Многие поэты – Есенин, Маяковский, Мандельштам, Цветаева – завершили свой путь трагически. Уход Пастернака ускорила травля. Пережил намного свою славу Бальмонт. В глубокой старости вдали от родины (как и Бальмонт) умер Вяч. Иванов. Для новых портретов старые краски не годились.

Давно уже нет ни героев, ни самого автора. О некоторых написаны тома. И все же немногие страницы давних лет скажут нам важное о самих героях и о поэте-критике. Эти страницы принадлежат не только истории, но и живой литературе. Критики отмечали субъективность эренбурговских суждений. С годами стало ясно, что этой субъективностью нам и дорого написанное Эренбургом.

Комментарии

1. В этом же году Эренбург напечатал в берлинской «Новой русской книге» рецензии но сборники стихов Пастернака, Цветаевой, Есенина (две), Мандельштама, Тихонова (см. публикацию – «Звезда», 1987, № 3 и «Нева», 1991, № 1), а также отклики на книги стихов И. Одоевцевой, Е. Полонской и А. Кусикова.

2. См. И. Эренбург, В смертный час. Статьи 1918-1919 гг. СПб., 1996. Сост. А. И. Рубашкин (в частности, «Стилистическая ошибка», «Карл Маркс в Туле» и др.).

3. Среди современных ему поэтов Эренбург – в разных статьях – отмечал В. Меркурьеву и В. Инбер, Н. Крандиевскую и Е. Кузьмину-Караваеву, называл 3. Гиппиус, Р. Ивнева, С. Городецкого… Наиболее близкой лично на протяжении всей жизни оставалась Е. Полонская. Отдельно следовало бы говорить об отношении поэта и критика Эренбурга к поэтам «золотого века» (Пушкин, Лермонтов, Тютчев). Значительный материал для этого дают его мемуары «Люди, годы, жизнь».


«Анна Ахматова»

Я не знаю ни ее лица, ни даже имени. Только скорбная, похожая на надломленное деревцо, женщина Альтмана перед моими глазами. Она очень устала, любит замшенные скамейки Царскосельского парка, у нее розовый зябкий какаду. Я не знаю ее, но я ее знаю лучше поэтов, с которыми прожил годы вместе. Я знаю ее привычки и капризы, ее комнату и друзей. У других я был в кабинете и в салоне, в опочивальне и часовне. Она подпустила к сердцу. Я тоже грешен – у костра ее мученической любви грел я тихонько застывшие руки, трижды отрекшись от Бога любви. Со страхом глядел я на взлеты подбитой души, – птица с дробинкой, пролетит пять шагов и вновь упадет. Ах, как застыдился бы Леконт де-Лиль, увидев обнаженную гусиную кожу души на ветру перед равнодушными прохожими. Впрочем, прохожие не совсем равнодушны, они покупают «Четки» и Ахматова горько жалуется на свою «бесславную славу».

Не письмо, не дневник, а любящее сердце в паноптикуме рядом с ассирийскими приспособлениями Брюсова и Сологубовскими розгами из Нюренберга. Что же делать, по законам бытия должны мы питаться не проточной водой, но теплой кровью, и не в первый раз клюет свою грудь жертвенный пеликан.

Бессильно повисли руки Ахматовой, и говорит она в себя, как человек, который уж не может требовать и не умеет просить. Какую битву проиграл полководец? Отчего после легкого «Вечера» и жарких «Четок» прилетело к ней суровая и снежная «Белая стая». Для нее любовь была не праздником, не вином веселящим, но насущным хлебом.

«Есть в близости людей заветная черта», и напрасно пыталась перейти ее Ахматова. Любовь ее стала дерзанием, мученическим оброком. Молодые барышни, милые провинциальные поэтессы, усердно подражавшие Ахматовой, не поняли, что значат эти складки у горько сжатого рта. Они пытались примерить черную шаль, спадающую с чуть сгорбленных плеч, не зная, что примеряют крест.

Для них роковая черта осталась далекой, приятной линией горизонта, декоративными звездами, о которых мечтают только астрономы и авиаторы. А Ахматова честно и свято повторила жест Икара и младенца, пытающегося поймать птичку, Прометея и сумасшедшего, пробивающего головой стену своей камеры.

Часто ночью равнодушно гляжу я на полку с длинными рядами милых и волновавших меня прежде книг. За окном ночь, необычайная ночь, – жизни нет и нет конца. О чем читать? Разве не исполнилось сказанное, не иссякли пророчества и не упразднилось знание? Да, но «любовь не престанет во век», и я повторяю грустные слова гостьи земли, нареченной «Анна». Ее стихи можно читать после всех, уж не читая, повторять в бреду.

Текут века, и что мне оникс, или порфир древнего храма, что мне вся мудрость Экклезиаста. Но в глазах возлюбленной я вижу отблеск неотгоревшего огня бедной Суламиты. Выше Капитолия и Цицерона царят над миром любовники Помпеи, они одни не бежали от смерти, только они ее победили. Может быть, в тридцатом веке ученые будут спорить о значении сонета Вячеслава Иванова, но старый чудак, найдя в лавке полуистлевший томик, у огня, таящегося под пеплом, таким же жестом, как я, будет греть замерзшие руки, – отлюбившее и жаждущее еще любить, вечно любить, сердце.

Комментарии

Женщина Альтмана – о портрете Ахматовой (1914) работы художника Н. Альтмана.

Леконтде Лиль (1818 – 1894) – французский поэт, подчеркнута его классическая сдержанность, чопорность.

Ассирийские приспособления Брюсова – имеется в виду альманах «Северные цветы ассирийские» (1905).

Сологубовские розы из Нюренберга – намек на склонность поэта к мазохизму, автор напоминает о стихотворении Ф. Сологуба «Нюренбергский палач» (1907).

Жест Икара… – импульсивный искренний порыв, ведущий к гибели. Икар – в греческой мифологии сын Дедала, рванувшийся к солнцу и погибший.


«Юргис Балтрушайтис»

Поэт стихи не пишет, но говорит, пусть беззвучно, но все же шевелятся его губы. Руки – потом, руки – это почти наборщик. Есть уста поэтов исступленные, или лепечущемудрые, или суеречивые. На пустынном лице Балтрушайтиса особенно значителен рот, горько сжатый рот, как будто невидимый перст тяжелый и роковой лежит на нем. Балтрушайтис так часто повторяет слово «немотствовать». Какая странная судьба – тот, кто должен говорить, влюблен в немоту. В пристойном салоне собрались поэты. Бальмонт рассказывает о пляске каких-то яванок или папуасок. Неистовый Андрей Белый словами и руками прославляет дорнахское капище. Какие-то прилежные ученики спорят о пэонах Дельвига. Футуристы резво ругаются. В черном, наглухо застегнутом сюртуке, Балтрушайтис молчит. Не просто молчит, но торжественно, непоколебимо, как будто противопоставляя убожеству и суете человеческих слов «благое молчание». Так же молчал он на сборищах юных символистов, бушевавших под сенью «Весов» или на заседаниях «Тео», слушая наивные поучения теоретиков пролеткульта. Когда в России профессия сделалась необходимой, Балтрушайтис сделался не оратором, а дипломатом. Там, в кабинетах, творящих войну или мир, где белые места значат больше тривиальных строк, где паузы убедительнее заученных заверений, он смог проявить свое высокое искусство – молчать.

Но разве поэт должен спорить, рассказывать, обличать. Поэт «вещает». Немой Балтрушайтис, когда приходит урочный час, разрешается сжатыми, строгими строками. Великой суровостью дышит лик Балтрушайтиса. Это суровость северной природы. Редко, редко младенческая улыбка, как беглый луч скупого солнца, озаряет на миг его. Напрасно суетный читатель стал бы искать в его стихах красочных образов и цветистых слов. Стихи Балтрушайтиса – гравюра по дереву. В них только черные и белые пятна. В призрачном свете полярного дня нет красок, и только Балтрушайтис не украшает своего скудного рассказа пышными одеждами. В его кабинете пусто. Только стол рабочий и больше распятье. Стихи его похожи на голые стены древней молельни, где нет ни золотых риз икон, ни крытых пестрыми каменьями статуй, где человек глаз на глаз ведет извечный спор с грозным Вседержителем. Читает стихи Балтрушайтис размеренно и глухо, не выдавая волнения, не возвышая и не понижая голоса, как путник, повествующий о долгих скитаниях в пустыне. Немногим близки и внятны его стихи. Ведь мы ждем от поэта видений новых и меняющихся и требуем, чтобы он нас дивил, как причудливый цветник или как танец негритянки. «Балтрушайтис… Но, ведь это так скучно», – еще сегодня сказала мне барышня, которая любит заменять стихами Гумилева невозможные в наши дни путешествия. Да, Балтрушайтис очень скучен и очень однообразен, но в этом его мощь. Есть на свете не только цветники Ривьеры и гавоты Рамо, но еще скучные пески пустыни и скучное завывание ветра в нескончаемую осеннюю ночь. Прекрасны девственные леса, священное бездорожье, прекрасны тысячи тропинок, несхожих друг с другом, которые сквозят в зеленой чаще, уводя к неведомым прогалинам и таинственным озерам. Но так же прекрасна длинная прямая дорога, белая от пыли в июльский полдень, которую метят только скучные верстовые столбы. Балтрушайтис идет по ней, куда – не все ли равно? Надо идти – он не считает дней и потерь, он идет, и не выше ли всех пилигримов тот крестоносец, который, не видя миражей пустыни, ни золотых крестов Иерусалима, мерцающих впереди – ничего, гордо несет через пески и дни тайной страстью выжженный на груди крест.