му», «вероятно», «может быть». Очень многого мы о ней не знаем точно или совсем не знаем. Мало что известно и о её отчиме, но всё же значительно больше, чем об отце. Отвечая на письмо дочери, которая, видимо, известила его о предстоящей свадьбе, Кутузов, находившийся в это время в Бухаресте, пишет ей 13 августа 1811 года: «С каких пор, дорогое моё дитя, считаешь ты меня тираном своих детей? Как ты могла считать меня способным сказать: не делай этого и оставайся несчастной? и что мог бы я возразить против брака с г. Хитровым? <…> Я долго соображал, кто же мой зять, и наконец разыскал его в своей памяти: молодой человек[80], статный, немножко хилый, очень умный и очень порядочный человек, впрочем насмешник. Я хорошо представляю себе г. Хитрова, и если когда-нибудь вернусь к вам, то отлично уживусь с ним. Если у тебя есть обычай его целовать, сделай это от меня. Да почему он мне не напишет?» Несмотря на заочный поцелуй, переданный новому зятю, в письме Кутузова не чувствуется, однако, той сердечности, которая ощущается в нескольких известных нам строках, где Михаил Илларионович говорит о «любезном Фердинанде».
Довольно подробную характеристику Хитрово даёт П. А. Вяземский[81]. Надо сказать, что она лишь отчасти совпадает с мнением Кутузова. Вяземский считает, что «он был умён, блистателен и любезен; товарищи и молодёжь очень любили его. Он был образован и в своём роде литературен». Офицеру-гусару приходилось, однако, тщательно скрывать свои литературные интересы от гуляк товарищей по полку. Вяземский, со слов Алексея Михайловича Пушкина, повествует о том, как испугался Хитрово, когда во время офицерской пирушки Алексей Михайлович обнаружил в его гусарской сумке (ташке) томик элегий Парни. «Ради бога молчи и не губи меня, — сказал он, — <…> как скоро проведают они (товарищи по полку. — Н. Р.), что занимаюсь чтением французских книг, я человек пропадший, и мне в полку житья не будет». Николай Фёдорович, несомненно, умел нравиться людям — и притом людям очень разным. «Хитров был очень любим великим князем Константином Павловичем, который умел ценить ум и светскую любезность». По словам Вяземского, к нему благоволил и Александр I. Весьма, правда, склонный к преувеличениям граф Ф. Г. Головкин утверждает, со слов Хитрово, что царь «всегда был его другом»[82].
Все эти сведения говорят скорее в пользу Хитрово — обходительность да и житейскую ловкость, если она не переходит в непорядочность, вряд ли можно считать недостатком. Если же переходит… Кутузов — не знаем, искренне или нет — считал своего нового зятя «очень порядочным». От воспоминаний Вяземского остаётся в этом отношении впечатление несколько неясное. По его словам, Хитрово был «чем-то вроде Дон-Джовани» и «на разные проделки в этом роде был не очень совестлив». «Не удастся ему, например, достигнуть где-нибудь цели в своих любовных поисках, он вымещал неудачу, высылая карету свою, которая часть ночи и стоит неподалёку от жительства непокорившейся красавицы. Иные подмечали это, выводили из того заключения свои; с него было и довольно». В начале XX века за такого рода проделку (если, конечно, речь шла о «порядочной женщине») суд чести мог предложить офицеру уйти из полка, но в конце XVIII столетия нравы были иные… В связи с любовными историями российский «Дон-Джовани» служебным неприятностям, по-видимому, не подвергался.
Он тем не менее мог попасть под суд, но совсем по другой линии — против него было возбуждено редкое по тем временам дело по обвинению в жестоком обращении с крепостными крестьянами. 11 мая 1794 года императрица Екатерина писала Н. П. Архарову:[83] «Дошло до сведения нашего, что гвардии Преображенского полку поручик Николай Хитрово и сёстры его девицы Катерина и Наталия, живущие в Москве, владея деревнею <…> отягощают крестьян своих выше меры продажею на выбор их порознь по душам, отпуском таковых же на волю со взятием с каждой души по триста рублей и что сверх того в нынешнем году выбрано с деревни и выслано в Москву к сущему разорению семейств их тридцать девок и одна вдова с дочерью, намереваясь и всех годных распродать порознь <…>». Императрица, «желая положить преграду подобным поступкам», повелела Архарову «во всей подробности осведомиться под рукой и нам обстоятельно донести, справедлив ли вышесказанный слух, до нас дошедший, также в каком состоянии теперь находятся крестьяне сих помещиков и в коликом числе душ». Из дальнейшего текста письма можно, однако, заключить, что царица намеревалась выкупить в казну и деревню и крестьян. Наказание для жестоких помещиков, надо сказать, не очень серьёзное… Чем это дело закончилось, мы не знаем. На будущей карьере Н. Ф. Хитрово оно, во всяком случае, не отразилось{26}.
Судя по всем отзывам, он действительно был человеком не глупым, но никакими выдающимися способностями не обладал. Не был причастен и к подвигам воинским. В Отечественной войне по слабости здоровья не участвовал, о чём его тесть, Кутузов, упоминает с некоторой иронией. «Что поделывает Хитров, с его несчастным здоровьем?» (письмо к Елизавете Михайловне от 2 октября 1812 года).
В книге «Если заговорят портреты» я посвятил отчиму Д. Ф. Фикельмон лишь несколько строк, так как не было никаких сведений о том, какую роль он играл в её жизни. Меня побудило ближе присмотреться к его облику появление труда Н. Каухчишвили, в котором автор приводит выдержку из письма Долли к мужу от 7 апреля 1823 года из Флоренции[84]. Об умершем четыре года назад Н. Ф. Хитрово Дарья Фёдоровна говорит: «Образ отчима (bon-papa)[85], которого мы так любили и которого потеряли здесь, не покидает меня. Я вспоминаю все эти ужасные моменты». 9 апреля 1829 года[86] она пишет в дневнике о своём муже, что он является одним из тех редких людей, у которых «есть нечто, что возвышает их над ничтожеством нашего мира. Я знала трёх людей, наделённых богом этим благом, которое он, как кажется, бережёт так ревниво и раздаёт так скупо — это папа[87], царь Александр и Фикельмон». Итак, Дарья Фёдоровна, безусловно, любила отчима и приписывала ему достоинства необыкновенные — так же, как и недавно умершему царю. Об Александре I речь будет впереди.
В 1815 году сорокачетырёхлетний генерал Хитрово назначается российским поверенным в делах при герцоге Тосканском. Семья переезжает во Флоренцию. Даше в это время одиннадцать лет. Для девочки начинается новая жизнь, совсем уже далёкая от России и скромных ревельских нравов. В дневнике она вспоминает о внезапном переезде «в среду самого высшего света и самых элегантных обычаев», где она провела «молодость, полную праздников, самых блестящих удовольствий — всё это на юге, ах! какой сон!» (запись 23 марта 1833 года)[88].
Во Флоренции проходит конец детства и юность Даши Тизенгаузен. Мы увидим в дальнейшем, что и в зрелые годы Долли Фикельмон была необыкновенно восприимчива ко всему прекрасному в жизни. Можно думать, что эта чуткость развилась у неё именно в столице Тосканы, где так много художественных сокровищ. Искусство там издавна срослось с повседневной жизнью. Чуть не каждая церковь расписана великими мастерами эпохи Возрождения. На улицах и площадях сколько-нибудь внимательный глаз не пропустит статуй, созданных в эту эпоху художественного расцвета Италии. Картинные галереи полны творений мирового значения.
Чудесный город. По вечерам золотистый полусвет скрадывает линии старинных зданий, терпко пахнут разогревшиеся за день кипарисы, и от мутной реки Арно тянет влажным теплом. В ноябре Флоренция ещё полна роз, в феврале её сады окутаны розовыми облаками цветущего миндаля.
Легко себе представить, как жизнь там влияла на подраставшую девочку. Так и видишь её вместе с матерью и сестрой в галерее Уффици перед знаменитой «Весной» Боттичелли или в церкви Сан-Лоренцо перед гробницами герцогов Лоренцо и Джульяно Медичи, изваянными Микеланджело, или просто на улице, любующейся порталом храма Санта-Мария дель Фьоре.
И пусть читатель не посетует на меня за эти флорентийские подробности — мы увидим, что в духовном облике Долли Фикельмон навсегда осталось многое от Италии, её любимой, по-настоящему родной страны.
П. И. Бартенев, хорошо знавший многих современников графини, говорит, что обе сестры «получили отличное образование во Флоренции»[89]. Учились девочки, надо думать, дома у гувернанток и приходящих учителей разных национальностей. Так учился маленький граф М. Д. Бутурлин, живший в то время с родителями во Флоренции. У Бутурлина был русский учитель[90], но обучал ли он и девочек Тизенгаузен, неизвестно. Во всяком случае, живя за границей, Дарья Фёдоровна, как мы увидим, совсем забыла разговорный русский язык, но когда началось это забвение, сказать трудно, — может быть, во Флоренции, может быть, позже, во взрослые годы. Удивляться этому не приходится. Современницы Пушкина, никуда из России не выезжавшие, и те, по его словам:
Не все ли, русским языком
Владея слабо и с трудом,
Его так мило искажали,
И в их устах язык чужой
Не обратился ли в родной?
У Долли Тизенгаузен, как её стали звать во Флоренции, к тому же прибавилось там ещё два иностранных языка — английский и итальянский. Дома, по дворянскому обычаю того времени, наверное, говорили по-французски. Была ли в семье Хитрово русская прислуга, неизвестно (переехав с господами границу, крепостные по закону становились вольными)