П. А. Вяземский и А. И. Тургенев, близкие друзья Фикельмон, в своих письмах не раз вспоминают Долли. Надо сказать, что их огромная переписка очень интимна. Об общей своей приятельнице, не в меру восторженной Е. М. Хитрово, они порой отзываются язвительно и довольно-таки резко. Но как только речь заходит о её дочери Долли, эти уже немолодые, много видевшие люди пишут тепло, задушевно, а более чувствительный Тургенев даже восторженно. 28 июля 1833 года он обращается к Вяземскому из Женевы:[210] «Неужели я не писал из Рима и не благодарил милую посольшу за письма в Неаполь? Жаль, что теперь поздно! Но ты объясни, как я мог — не забыть об этом, а пропустить случай сказать ей всё, что она зажгла в душе моей и своими глазами, и своими умными разговорами, и поэтическими строками в письме о поэтической Италии. Как её все помнят и любят в Неаполе! Как она к лицу этому земному раю! Там бы взглянуть на неё! В цветниках виллы Reale[211], при плеске волн Соррентских! У грота Виргилия!..»
«Милая красавица посольша», «прекрасная посольша», «милая посольша» — Тургенев с глазу на глаз с Вяземским не перестаёт повторять ласковые слова об общем их петербургском друге. Всех восторженнее отзывается о графине разбитый параличом слепец-поэт И. И. Козлов, никогда её воочию не видевший, но очарованный её лаской и добротой. Для него она та, «кто, взору и сердцу на радость, улыбкою небес дана».
Попытаемся проверить отзывы друзей по дневнику Долли Фикельмон, первую часть которого мы теперь знаем почти полностью, а вторую — по, выдержкам, приведённым А. В. Флоровским. Используем и её многочисленные письма к сестре, когда-то опубликованные в Париже. Последними, конечно, надо пользоваться с осторожностью. Нас интересует прежде всего та Долли Фикельмон, которую знал Пушкин, а переписка с сестрой относится ко временам послепушкинским (1840—1854 годы). Однако в Петербург Долли приехала уже вполне сложившимся человеком. В своей основе её душевный строй, особенно в первые годы после смерти поэта, несомненно, оставался тем же, что был раньше[212].
В петербургском дневнике очень много жизнерадостной светской болтовни, в письмах меньше радости (и чем дальше, тем меньше), но великосветских новостей, для нас сейчас неинтересных, тоже много. Однако не в рассказах о бесконечных развлечениях большого света ценность и прелесть записок Долли. Можно эти рассказы выпустить почти целиком, а то, что останется — характеристики людей и событий, отзывы о виденном и прочитанном, вдумчивые размышления о государственных делах, — позволят нам яснее себе представить Дарью Фёдоровну Фикельмон.
Графиня Долли, несомненно, добра и отзывчива. В письмах, вообще более содержательных, чем дневниковые записи, это особенно чувствуется. Дневник — прежде всего светская хроника, письма — задушевная беседа с любимой сестрой. Нечего и говорить о том, что своих близких она любит самоотверженно и сильно. Порой ей даже кажется, что в этой любви есть нечто греховное. Любит, но страшится вечной разлуки — «это приковывает меня к земле…»[213] — пишет она сестре 11. IV. 1851 года.
Всю жизнь Долли Фикельмон старалась быть полезной людям, с которыми встречалась. Постоянно она за кого-нибудь хлопочет, то и дело просит сестру помочь — то новому австрийскому послу, незнакомому с петербургскими светскими обычаями, то испанскому генералу, то русской девице, просрочившей заграничный паспорт. В Милане во время революции 1848 года, оставшись одна, ухаживает вместе с хирургом за смертельно раненным поваром-французом.
Знакомых у неё множество. У них неудачные увлечения, неудачные браки, болезни, смерти близких — обо всём этом Долли неизменно пишет в Петербург и для всех находит участливое слово. Нередко переживает чужое горе как своё собственное. Она грустит не только о случившихся несчастьях, но и о тех, которые могут произойти. Особенно тревожится за судьбу талантливых людей.
Она, например, с восторгом слушает девочек-скрипачек Миланолло, но старшей из них пророчит близкую смерть. Графине кажется, что «её игра и её лицо <…> не предназначены к тому, чтобы долго оставаться на земле» (26. V. 1843). Впрочем, предчувствие Дарьи Фёдоровны не оправдалось: старшая Миланолло прожила долго, а младшая, судьба которой, казалось ей, должна была быть безмятежной, умерла шестнадцати лет.
Итак, доброта Фикельмон и её любовь к людям несомненны, но надо сказать, что они обращены почти всегда лишь на своих — титулованных, знатных, хорошо воспитанных людей большого света. Только для больших артисток она зачастую делает исключение; вообще же в свой узкий круг Дарья Фёдоровна замыкается вполне сознательно.
Дарья Фёдоровна порой грубо ошибалась, но ум у неё всё же, несомненно, был выдающимся. Не надо забывать, что такие почитатели её, как Вяземский и Тургенев, — люди большой культуры и широкого ума, и идти с ними вровень в духовном отношении молодой женщине было не так-то просто. Хранитель пушкинской традиции П. И. Бартенев, лично знавший многих современников и друзей Фикельмон, издавна считал её женщиной «отменного ума»[214]. Этот ум, несомненно, углублялся и зрел с годами. Автор писем, особенно поздних, мудрее и грустнее той Долли Фикельмон, которая писала петербургский дневник и которую знал Пушкин, но основные качества её интеллекта, конечно, остались те же.
Была умна и её мать, дочь умнейшего Кутузова, но ум у неё довольно беспорядочный. У Дарьи Фёдоровны он строен, точен, организован. «Мой логический ум»,— говорит она сама о себе, и нельзя с ней в этом отношении не согласиться. Всегда ясна её мысль (верная или ошибочная — другой вопрос), стройны и точны многочисленные и длинные рассуждения о политических, исторических, литературных и иных вопросах. То же самое надо сказать и о её отлично построенных французских фразах (пражские и венские корректоры журналов местами их порядком исковеркали). Словоупотребление у Фикельмон не всегда правильное — сказывается влияние немецкого и итальянского языков, но писать она всё же мастер, и следить за ходом её мысли легко.
Самая сильная и своеобразная сторона её мышления — это способность до некоторой степени предугадывать будущее. Недаром в своё время австрийская императрица прозвала совсем юную девушку «Сивиллой флорентийской». Она думала, несомненно, о вещих девах, которым древние греки и римляне приписывали дар прорицания.
Ничего сверхъестественного в Долли Фикельмон, конечно, не было. Была та удивительная интуиция, которая зачастую позволяет большим шахматистам, всмотревшись в расположение фигур, предвидеть исход партии тогда, когда для игроков послабее он ещё совсем неясен.
Конечно, многолетнее общение с мужем, опытным и умным дипломатом, очень помогло ей в этом отношении. В политике Долли Фикельмон, в общем, внимательная ученица и последовательница своего мужа. Данные, которые приводит Н. Каухчишвили, не оставляют сомнений в том, что, выйдя замуж очень юной, она много и добросовестно работала над собой. Изучив многочисленные письма Долли к мужу, хранящиеся в Дечине и в печати неизвестные, исследовательница замечает: «В Неаполе происходит медленное превращение характера Долли. Девушка, подготовленная к тому, чтобы занять очень видное положение в высшем обществе, была ещё мало знакома с проблемами своего времени. Под руководством мужа, человека выдающегося ума, ей удаётся расширить свой духовный кругозор и за сравнительно короткое время, в молодом ещё возрасте, достигнуть полной зрелости»[215].
Вместе с тем, при всём своём восхищении духовным богатством мужа, Долли Фикельмон сохраняет всё же известную самостоятельность мысли и в политических, и в философских, и, в особенности, в литературных вопросах. Было бы ошибкой считать, что Долли — лишь интеллектуальная тень умного мужа. Однако самостоятельность политического мышления, так сказать, проявляется у неё в более зрелые годы. В Петербурге супруга посла, по-видимому, мыслит и оценивает мир в полном согласии с мужем. Н. Каухчишвили, изучавшая в Вене донесения Фикельмона Меттерниху, пишет: «Сравнивая страницы дневника с дипломатическими донесениями Фикельмона, поражаешься сходству, существовавшему между супругами: их оценки людей и событий почти совпадают»[216].
Впоследствии, в заграничных письмах к сестре, Долли, насколько можно судить, высказывает нередко взгляды более самостоятельные. Самостоятельны и многие её предвидения. Она предугадала, например, австро-прусскую войну 1866 года и франко-прусскую 1870 года, которые разыгрались уже после её смерти.
И в молодые ещё годы у «красавицы посольши», несомненно, были серьёзные духовные интересы. В дневнике они чувствуются не часто — говорить сама с собой о «материях важных и высоких» Фикельмон, видимо, не любила. 18.XII. 1830 она отмечает: «Я почти не пишу дневника. В обществе всё так печально, что нечего о нём сказать, а я вовсе не хочу создавать здесь сборник размышлений <…>». Надо, однако, сказать, что размышлений, порой серьёзных и глубоких, в дневнике всё же немало. Тем не менее графиня, несомненно, предпочитала обсуждать серьёзные вопросы в письмах и главным образом в дружеской беседе. К сожалению, лишь очень немногие из её собеседников упомянули об этих разговорах, касавшихся вопросов, которые волновали в то время русское и европейское общество.
Одним из вопросов такого рода было «дело Чаадаева». В 1836 году близкий друг Пушкина, отставной гусарский офицер Пётр Яковлевич Чаадаев, смелый и оригинальный философ, напечатал в журнале «Телескоп» отрывок из своего первого «Философического письма», должно быть, по недоразумению пропущенный цензурой[217]