на мою дружбу». Подпись уже без титула: «Долли Ф.». В письме Долли сообщает ещё о своей встрече с поэтом И. И. Козловым: «Я говорила о вас с Козловым. Мы кокетничаем, хотя он меня и не видит»[297].
25 декабря Вяземский отвечает из Остафьева длинным письмом, о котором трудно сказать, чего там больше — искреннего чувства или литературного мастерства крупного писателя:
«Повторяю — Вы так же добры, как и прекрасны. Постоянство, с которым Вы уделяете благосклонное внимание отсутствующему, отделённому от остального человечества пропастью в сто лье шириной и заразой, и всегда находите время, чтобы ему написать среди вихря большого света и событий, то оглушающих, то заставляющих задыхаться, — это, действительно, нравственное чудо, которое было Вам дано осуществить. Так как мы больше не живём в век чудес, по крайней мере, благодетельных (но самое большее, в век египетских язв), я признаю больше, чем когда-либо, справедливость того, что Вы говорили — в Вас есть две графини Фикельмон: утренняя и вечерняя. Ваше письмо — это утренняя эманация, и поэтому оно для меня тем более драгоценно. Действительно, несмотря на всё то лестное, что Вы мне говорили, я не настолько ослеплён, чтобы поверить, что моё отсутствие в Вашем салоне оставляло бы малейшую пустоту в глазах блистательной победоносной вечерней графини Фикельмон. Но как только Вы вернулись к себе, в часы, когда Вы отрекаетесь от своей власти, в эти спокойные и тихие часы, когда ничто из того, что истинно, не теряется для сердца, мне хочется верить, что воспоминание обо мне может и должно иногда быть с Вами как память о человеке, который питает к Вам очень искреннюю и очень глубокую привязанность».
Самохарактеристика Фикельмон, которую воспроизводив Вяземский, поэтична и удачна. Она хорошо согласуется со всем, что мы знаем о Долли, но, читая изощрённо-сложные фразы писателя, невольно вспоминаешь:
Любовь Элизы и Армана,
Иль переписка двух семей —
Роман классический, старинный,
Отменно длинный, длинный, длинный…
В этом же письме Вяземский подробно и с откровенной иронией говорит о своём отношении к женщинам:
«Вы меня спрашиваете, кого я обожаю в данный момент? Свои воспоминания <…> И хорошо, чтобы Вы знали, что я постоянен в любви — по-своему, разумеется. Моё сердце не похоже на те узкие тропинки, где есть место только для одной. Это широкое, прекрасное шоссе, по которому несколько особ могут идти бок о бок, не толкая друг друга. Раз только дорожная пошлина заплачена, ты уверен в том, что ране или поздно можно будет туда вернуться. Вы видите, что это почти похоже на сердца, подобные многоэтажным дворцам; но что в них неприятно, это то, что иногда, в тот момент, когда вы всего менее этого ожидаете, вас отсылают сверху вниз, чтобы очистить место для новых жильцов. Вы согласитесь с тем, что в моём случае больше равенства. Договоримся, однако, — у моего сердца, как оно ни похоже на шоссе, есть узкий тротуар, нечто вроде священной дороги, которая предназначена только для избранных, в то время как невежественная чернь идёт и толпится на большой дороге. Вся эта топографическая часть мужского и, в частности, лично моего сердца, будет разъяснена в романе, который пока является лишь историей и который докажет, что можно быть одновременно влюблённым в четырёх особ, быть постоянным в своём непостоянстве, верным в своих неверностях и незыблемым в постоянных изменениях. Одним словом, мой исторический роман[298], если бы таковой вообще существовал, сможет послужить дополнением к книге того аббата, которая имела название „История двадцать седьмой революции вернейшего народа Неаполя“»[299].
Возможно, что Долли, одолев эти остроумные, но довольно витиеватые строки, перечла в своём дневнике запись, сделанную на другой день после отъезда Петра Андреевича в Москву (11 августа 1830 года): «Вяземский, несмотря на то, что он крайне некрасив, обладает в полной мере самоуверенностью красавца мужчины (bel homme); он ухаживает за всеми женщинами и всегда с надеждой на успех. Но ему желаешь добра, так как у него приятные манеры и он осторожен, несмотря на некоторый налет педантизма». Как видно, за немногие месяцы знакомства Д. Ф. Фикельмон изменила своё мнение о том, что Пётр Андреевич «человек без всякого педантизма» (дневниковая запись от 30 апреля 1830 года). Фикельмон не спешила с ответом на это очень длинное послание (всего две с половиной страницы, но почерк мельчайший). Только 25 мая 1831 года она пишет просто и ласково: «Не судите, пожалуйста, дорогой князь, по моему долгому молчанию о дружбе, которую я к вам питаю, — она, уверяю вас, очень искренняя и полна нетерпения вас увидеть! Так как ваша выставка закончена, не приедете ли вы к нам наконец? Мы вас ждём и хотим видеть; ваше место в моей гостиной остаётся пустым, и ещё более оно пусто на маленьких интимных вечерах, которые в этом году бывают чаще. Большой свет почти не существовал зимой и вовсе не существует сейчас. Есть время повидать друзей и насладиться их любезностью. Вот почему я так жалею о вашем отсутствии <…> Приезжайте, дорогой Вяземский, и привезите нам несколько розовых и свежих мыслей, чтобы обновить наши, всецело проникнутые печалью!»[300] «Привезите с собой всё ваше любезное остроумие и, в особенности, вашу дружбу, на которую я рассчитываю и отвечаю на неё от всего сердца». Вероятно (и даже наверное) это письмо не осталось без ответа, но нам он неизвестен.
Письмо Вяземского от 5 июля 1831 года, всецело посвящённое холерным тревогам, содержит настоятельную просьбу писать:
«К кому же мне обратиться, чтобы иметь о Вас известие, но сердце придаёт храбрости, и, как ни наглы мои претензии в подобный момент, умоляю Вас написать мне Вашей рукой строчку, которая известила бы меня о том, что Вы и все Ваши хорошо себя чувствуете, так хорошо, как только может быть в теперешнее время. Хочу верить, что Вы мне не откажете в этом благодеянии…»
Фикельмон ответила сейчас же (13 июля). Её длинное письмо также полно тревоги и грустных рассуждений по поводу эпидемии, но содержит всё же несколько ласковых фраз по адресу Вяземского:
«Я была очень тронута, дорогой князь, вашим письмом, таким добрым и сердечным. Я, однако, достаточно полагалась на вашу дружбу, чтобы быть уверенной в том, что вы за нас беспокоитесь <… > Мы о вас очень сожалеем. Какое удовольствие доставило бы нам ваше присутствие здесь! В особенности сейчас, когда живёшь в очень сузившемся кругу и имеешь возможность видеть только своих друзей. Какой эгоисткой вы меня сочтёте за то, что я отваживаюсь желать вашего присутствия здесь, когда мы все находимся на поле битвы? <…> Я остановлюсь только на мысли о вашей дружбе, дорогой князь, которую люблю, которой дорожу и на которую рассчитываю. Примите уверение в вашей привязанности и скажите мне, что скоро мы вас увидим».
26 июня Долли сообщает Вяземскому ряд петербургских и заграничных новостей, но в плане личных отношений интересны только последние строки: «Если бы я дала себе волю, я бы беседовала с вами часами. Вы знаете, дорогой князь, что у меня всегда была эта слабость. Не скрою от вас, что для меня очень досадно ваше такое долгое отсутствие». «Я сожалею о вас, как о любезном и остроумном человеке и, в особенности, как о друге, так как я очень на вас рассчитываю в этом отношении».
Письмо Вяземского от 4 августа и ответ Фикельмон, датированный 10 августа 1831 года, содержит немало политических и личных новостей, к которым мы вернёмся, но только у Вяземского вкраплены отдельные фразы, говорящие о его отношении к Долли. Он пишет:
«Я был очень счастлив получить два Ваших любезных письма, написанных на поле битвы, и в этом отношении вдвойне драгоценных — во-первых, как удостоверение о том, что Вы живы и здоровы, и затем, как проявление сердечной памяти, которую не колеблют шумные развлечения, памяти, неизменной среди бурь и потрясений нашего времени. О петербургских новостях, действительно, можно сказать, что они полны захватывающего интереса в данный момент, а те, которые я получил от Вас, в моих глазах, полны вечного интереса, так как таково и моё чувство к Вам».
В краткой записке от 13 августа, пересланной с кем-то в Москву, Фикельмон просит: «Покиньте, ради бога, вашу Москву и приезжайте. Я приберегаю для вас наши самые интимные домашние вечеринки — у говоруньи (parleuse) их не было ни одной».
Свой ответ от 24 августа Вяземский начинает с резкого на вид, но по существу шутливого упрёка. Дело идёт о каком-то письме Долли к молодому атташе австрийского посольства графу Литта, который ненадолго приехал в Москву. Фикельмон просила Петра Андреевича позаботиться об этом её протеже: «Кстати, я счастлив, что гадкие вещи, спрыснутые розовой водицей, которые Вы ему выложили на мой счёт в Вашем письме, дошли до него лишь за несколько часов до отъезда: немного раньше они испортили бы его мнение обо мне, и он смотрел бы на меня только Вашими глазами, тогда как сейчас он ускользнул из-под Вашего влияния, и я взываю к его беспристрастию, чтобы заставить Вас покраснеть за Вашу клевету или отказаться от Ваших предубеждений, если Вы не ошибаетесь». Вяземский был довольно обидчив, но в данном случае перед нами только дружеская пикировка. В конце письма есть строки достаточно интимные и несколько рискованные, поскольку они обращены к замужней женщине и к тому же жене посла: «Почему Вы уговариваете меня вернуться в Петербург ради бога (pour l'amour du Ciel)? Для меня это слишком аскетическое приглашение. Нет, — если бы Вы мне сказали — ради меня (pour l'amour de moi)![301]