разочароваться во всех молодых людях на свете. Этот образец для подражания размножился, но следует его знать. Я не стану читать „Адольфа“ (разумеется, вашего)[333] с учителем и как урок: это было бы средством тотчас же от него устать — прочту одна, долго размышляя. К тому же я уже давно не нахожусь в руках господина Сомова — и даже не беру русских уроков. Не знаю, почему и как, но моё ухо так хорошо привыкает к русскому языку, что, когда наберусь храбрости, чтобы им заняться, я, надеюсь, быстро его выучу[334]. Но побеждать трудность всегда является работой, для которой нужно усилие, и столько их надо делать, чтобы идти вперёд в жизни, что в самом деле становишься от этого скупой! Жизнь, действительно, самый тяжёлый труд! — для нас, по крайней мере, которые видят и чувствуют её прекрасной, какой она и есть в действительности <…>».
Мы не знаем, сделала ли Долли Фикельмон нужное усилие, чтобы овладеть русской речью… Во всяком случае, в конце 1831 года она, как видно, уже чувствовала себя в силах приняться за самостоятельное изучение русского перевода французского романа, который она, правда, знала в подлиннике. 9 февраля 1839 года она писала мужу из Рима: «Скажи также маме, что каждое утро я провожу час времени с русской грамматикой в руках: я хочу вернуться в Петербург, лучше зная этот язык, чем я его знала уезжая»[335]. Долли, однако, не суждено было больше вернуться в Россию, и мы не знаем, продолжала ли она впоследствии заниматься по-русски. Вряд ли…
Её дочь, Елизавета-Александра, по-домашнему Елизалекс или Элька, выросшая в Петербурге, свободно говорила по-русски. Зимой 1838/39 года в Риме красивая тринадцатилетняя девочка часами болтала по-русски с начинающим писателем, будущим знаменитым поэтом А. К. Толстым и его матерью. Долли Фикельмон в письме к мужу назвала Толстого «верным обожателем» дочери. Елизалекс не забыла полуродного языка и много позже. 17 сентября 1844 года княгиня Елизавета-Александра Кляри-и-Альдринген пишет тётке, Е. Ф. Тизенгаузен, из Остенде после того, как в Брюсселе встретилась с бельгийским королём Леопольдом I: «Король так добр и трогателен в своём обращении со мной! Он много рассказывал о тебе и, к моему большому удивлению, очень бегло говорил со мной по-русски…»[336] Вероятно, в своё время Д. Ф. Фикельмон или её мать позаботились о том, чтобы Элька знала русский язык, что, конечно, было нетрудно сделать, живя в Петербурге.
Мой обзор «ядра» переписки Фикельмон и Вяземского приходится на этом закончить, хотя я далеко не исчерпал всех материалов, имеющихся в их письмах 1830—1831 гг.[337]. Однако многочисленные встречи и разговоры князя и графини с рядом лиц, большею частью малоизвестных или вовсе неизвестных, сейчас интереса не представляют. Они к тому же потребовали бы обширных и сложных комментариев. Точно так же в наше время вряд ли для кого-нибудь существенно знать, какие именно поручения Долли по части покупки материй, шарфов и каких-то соломенно-жёлтых крестьянских юбок, вероятно, предназначенных для маскарада, любезный Пётр Андреевич Вяземский выполнял в Москве.
Итак, будем считать «ядро» достаточно исследованным. Однако переписка Фикельмон с Вяземским после возвращения его в Петербург продолжалась ещё много лет, правда, с большими перерывами. К сожалению, за всё это время, как уже было упомянуто, мы знаем лишь петербургские записки Долли, часть которых можно датировать, и несколько её писем из-за границы. Последнее из них помечено 13 декабря 1852 года. Ни одного ответа Вяземского, кроме мною разобранных, пока не известно. Пётр Андреевич вернулся в столицу 25 декабря 1831 года. Уже 27 декабря он пишет жене: «Разумеется, видел и благоприятельницу Элизу и дочку её»[338]. В свою очередь, Долли Фикельмон отмечает в дневнике 30 декабря 1831 года: «Вяземский также приехал из Москвы. Я очень этому рада; он прелестен как светский собеседник; это умный человек, и я с ним в дружбе». 3 февраля 1832 года она снова вспоминает о князе: «Вяземский ворчун, не знаю почему, но мне это безразлично; я уже обращаюсь с ним как приятельница и не разговариваю, когда он мне надоедает»[339]. Несколько раньше, по-видимому, в первых числах января того же года, Дарья Фёдоровна пишет князю: «Что касается моего бала, который состоится только около половины января, я предоставляю вам полную свободу в отношении выбора ваших протеже <…> Моё расположение к вам, дорогой Вяземский, стало настоящей и нежной привязанностью сердца. Долли». «Влюблённая дружба» в это время, видимо, ещё продолжается…
Однако Дарья Фёдоровна считает порой, что её приятель чересчур церемонен. Примерно в это же время[340] она пишет ему: «Ваша вчерашняя записка, дорогой Вяземский, почти что меня рассердила! Разве нужно между друзьями столько извинений и фраз? Я гораздо более доверчива, так как была уверена в том, что вы не пришли, потому что не могли!»
Весь март месяц 1832 года у Вяземского прогостила в Петербурге его старшая дочь Мария, которой в это время было восемнадцать лет. 10 марта Долли пишет Петру Андреевичу: «…не сможете ли вы привести ко мне вашу дочь сегодня после обеда, между семью и 8 часами». Из писем Вяземского к жене (которые и позволяют датировать эту записку) мы узнаем, что он исполнил просьбу Фикельмон в отношении дочери, а ещё раньше, 7 марта, «возил её к благоприятельнице Елизе. Она очень приласкала её»[341].
Понемногу, таким образом, начинается знакомство Фикельмон-Хитрово с семьёй Вяземского. Вера Фёдоровна с тремя дочерьми — Марией, Прасковьей (Полиной) и Надеждой и сыном Павлом переехала на постоянное жительство в Петербург в октябре (после 10-го) того же 1832 года. Вяземские поселились на Гагаринской набережной в доме Баташова (ныне набережная Кутузова, 32), — считая по-современному, метрах в семистах от особняка Салтыковых. «Добрый сосед», как назвала однажды Фикельмон Петра Андреевича, оказался теперь ещё более соседом, чем во время своего одинокого житья на Моховой улице. Однако топографическая близость, по-видимому, не совпадала больше с внутренней.
Вяземский был, конечно, рад семье, по которой он тосковал, но переезд жены в Петербург не мог не изменить характера его отношений с Долли. Он больше не «соломенный вдовец». Женатого светского человека нельзя приглашать без супруги на танцевальные вечера или загородные поездки. Неудобно также то и дело посылать ему записки. Большинство тех, которые хранятся в ЦГАЛИ, несомненно, получены «холостым» Вяземским. Многочисленные светские условности властно вступили в свои права. В общем же, насколько можно судить по отрывочным материалам Остафьевского архива, знакомство семей Вяземских и Фикельмон проходило так, как это было принято в высшем обществе того времени.
Нельзя всё же не заметить, что в отношении В. Ф. Вяземской наши эпистолярные материалы особенно скудны, и эта бедность, по-видимому, не случайна. Сохранилась единственная петербургская записка Фикельмон к жене её приятеля: «Дорогая княгиня, как себя чувствует дорогой Вяземский? Я сама себя хуже чувствую эти дни, и это мне помешало Вас навестить. Долли Фикельмон». Иногда Долли осведомлялась у Вяземского о здоровье жены: «Как себя чувствует княгиня, дорогой Вяземский? Надеюсь, что нога у неё больше не болит, и вы успокоились?» В 1836 или 1837 году Фикельмон ещё раз упоминает о Вяземской: «Если я не увижу вас и княгиню сегодня ночью в церкви, заранее желаю вам, дорогой друг, радостных и счастливых праздников». Речь идёт, по-видимому, о пасхальной заутрене, где всегда бывало множество народу и встретиться со знакомыми было нелегко. Других упоминаний о Вере Фёдоровне нет за все пять с лишним лет «знакомства домами».
Можно, правда, думать, что петербургская переписка «семейного периода» сохранилась в Остафьеве не полностью. Пётр Андреевич тщательно берёг даже совсем незначительные записки Долли. Возможно, что его жена поступала иначе. Из записей Фикельмон мы знаем, что Вяземские не раз встречались с Дарьей Фёдоровной и её друзьями. Д. В. Флоровский, прочитавший весь петербургский дневник, отмечает[342]: «С переездом в 1833 г.[343] всей семьи Вяземских в Петербург все её члены[344] вошли в этот круг знакомых и друзей. Графиня Ф. однажды отметила, что в прогулке большого общества с участием Фикельмон в Шлиссельбург на пароходе приняли участие и жена князя и две дочери (26 июля 1833 г.)». Таким образом, с внешней стороны всё как будто обстояло благополучно — Дарья Фёдоровна с должным вниманием относилась к семье своего друга. Старшую дочь, Марию, она, по-видимому, полюбила. В одной из записок Долли сообщает Вяземскому, что в пятнадцатую годовщину своей свадьбы (3 июня 1836 года) она пойдёт в домашнюю часовню Шереметевых помолиться за Марию[345] и за него. Добрая и внимательная Долли, конечно, так или иначе отозвалась на тяжёлое горе Вяземских — смерть княжны Полины (Прасковьи), угасшей в Риме от чахотки 11 марта 1835 года. Однако дневника в этом году Фикельмон систематически не вела, и мы не знаем, в чём проявилось её участие к их потере. О могиле Пашеньки Вяземской Дарья Фёдоровна вспомнила в позднейшем письме к Петру Андреевичу из Рима от 7 января 1839 года. Высказав сожаление, что Вяземский, бывший в то время в Германии, не собрался в Рим, она прибавляет: «Впрочем, я понимаю, что Рим, оставаясь священно