Портреты заговорили — страница 41 из 77

[357]: «В общежитии есть замашки, которые задевают и наводят тошноту <…> Те самые, которые со мною очень хорошо запросто, там где чин чина почитает, обходятся со мной иначе. Часто видишь себя на месте какого-нибудь домашнего человека, танцмейстера, которого сажают за стол с собой семейно, а когда гости, ему накрывают маленький столик особенно или говорят: приди обедать завтра. Я заметил нечто похожее на то и там, где никак не ожидал, а именно у Долли <… > Я дал почувствовать Долли, что не могу не гнушаться такою подлостью, и дал бы почувствовать более, если не ваши сиятельства, которых ожидаю сюда и которым должен я, однако ж, приготовить несколько гостиных, куда можно будет вам показаться». Пётр Андреевич продолжает по-французски: «Я ожидаю испытания тебе при твоей щепетильности — и ты мне сообщи новости об этом. Приготовься быть часто и чувствительно оскорбляемою. Я тебя уверяю, что здесь вовсе нет умения жить»[358]. Перейдя снова на русский язык, он спешит уверить жену, что с Фикельмон не поссорился: «…сегодня ещё утром был у них по-прежнему и опять к ним иду». Пусть так…

Но как далеко от почти благоговейного отношения Вяземского к Долли в его московских посланиях 1831 года до этого обиженно-расчётливого письма! Не поссорился, не порвал отношений, чтобы жене и дочерям было где появиться в «большом свете»… Не удивительно, если после предупреждения о возможности оскорблений Вера Фёдоровна на первых порах, а может быть, и во всё время петербургского знакомства была сдержанна и довольно суха с графиней Фикельмон. Положение её мужа — не в особняке Салтыковых, а в русском светском и чиновном Петербурге начала тридцатых годов,— можно думать, действительно было довольно ложным. Знатный барин, известный всей читающей России поэт, но состояние расстроено, а надо достойно содержать большую семью. В вольнодумных заблуждениях пришлось раскаяться, но в искренность раскаяния не верят ни власти предержащие, ни сам неисправимый вольнодумец и оппозиционер Вяземский. Пришлось и на скучнейшую службу поступить — не по своему выбору, а по усмотрению царя. И расшитый золотом мундир камергера с положенным ему ключом вряд ли радует бывшего «декабриста без декабря»…

Вероятно, постоянно ущемляемое самолюбие Петра Андреевича и побудило его так болезненно отозваться на совсем, по существу, не обидное письмо Долли. Мне думается, кроме того, что в Вяземском, несмотря на весь его европеизм, заговорил русский аристократ, никогда ещё не бывавший за границей. Восхищался, восхищался простотой и даже «простодушием» Фикельмон, а, в конце концов, разобиделся на приятельницу, с одиннадцати лет привыкшую к другим формам общения, чем те, которые были приняты в тогдашней России. Как отнеслась к этому происшествию сама Дарья Фёдоровна, мы не знаем. Если в её дневнике есть соответствующая запись, то до настоящего времени она остаётся неопубликованной. А. В. Флоровский, ссылаясь на рассмотренные нами письма Вяземского к жене, считает, что «прежняя дружба осталась непотрясённой»[359]. Полностью я с этим согласиться не могу. Пётр Андреевич не поссорился с Долли, хотя до разрыва было очень недалеко. Приятельские отношения сохранились — записки Долли, относящиеся к 1834 году, и портрет Вяземского в её дневники подтверждают это с несомненностью. Однако о «влюблённой дружбе», на мой взгляд, больше говорить не приходится.

Годы 1829—1831 были для Долли, по крайней мере отчасти, годами Вяземского. Начиная со второй половины 1832 года Пётр Андреевич — только один из её многочисленных русских и иностранных друзей. Таковы же, по-видимому, примерно с этого времени и чувства Вяземского, по-прежнему дружеские, но уже далёкие от тех, о которых он так подробно и красноречиво говорил в своих московских письмах. Не думаю, чтобы незначительный сам по себе эпизод с обедом в посольстве послужил основной причиной изменения отношений между Вяземским и Фикельмон. Была причина более существенная — два умных, тонких, образованных человека оказались всё же людьми очень разными и до конца друг друга не понимали. Стоит вспомнить, например, отзыв Вяземского о мнимом простодушии Долли…

Кроме того, как мне кажется, «влюблённая дружба», своего рода «балансирование на грани любви», по самой своей природе вообще долго продолжаться не может. Либо она обращается в любовь, либо становится просто дружбой. С Вяземским и Фикельмон, несомненно, случилось последнее. Сделав эту эволюционную оговорку, мы можем всё же присоединиться к мнению Нины Каухчишвили: «Дружба с Вяземским была одной из самых крепких в годы, проведённые (Долли.— Н. Р.) в Петербурге, и оставалась таковой в течение всей жизни»[360].

Мне остаётся сказать несколько слов о письмах Шарля-Луи Фикельмона к П. А. Вяземскому. В ЦГАЛИ хранятся четыре собственноручных письма графа и одна копия, снятая Д. Ф. Фикельмон. Письма не датированы, но, судя по тому, что о Долли в них не упоминается, эти петербургские послания относятся уже ко времени после отъезда Дарьи Фёдоровны за границу. Сколько-нибудь существенного интереса они не представляют. Свидетельствуют лишь о том, что Фикельмон любезно и внимательно относился к другу своей жены и поддерживал с ним отношения. Сохранился целый ряд записок Дарьи Фёдоровны, в которых она от имени супруга приглашает Вяземского на обеды в интимном кругу. Есть в её записках просьбы навестить больного мужа и т. д. В свою очередь, граф Фикельмон в первые же дни после несчастного случая с Вяземским побывал у него вместе со многими другими знакомыми[361]. Е. M. Хитрово навещала больного ежедневно; Долли была тогда нездорова. Ещё раньше, в первые же недели знакомства, Вяземский, как мы знаем, сообщал жене о ласковом отношении к нему как графини, так и графа Фикельмон[362]. Всё же сведения, которыми мы располагаем, позволяют считать Вяземского и Шарля-Луи лишь хорошими знакомыми, но не друзьями. В письмах посла к Петру Андреевичу о дружеских чувствах не упоминается ни прямо, ни косвенно.

Д. Ф. Фикельмон в жизни и творчестве Пушкина

I

Долли Фикельмон, несомненно, была женщиной выдающейся. По силе ума и широте интересов мало кто из приятельниц Пушкина мог с ней сравниться. Обладала она и немалой литературной культурой. Сама, как показывают её дневник и письма, владела пером.

Можно, таким образом, считать что Дарья Фёдоровна была душевно подготовлена к знакомству с великим поэтом. Неизвестно, однако, читала ли она Пушкина до приезда в Петербург. Вернее всё же считать, что только слышала о нём. Жила ведь душа в душу с матерью, живо и горячо интересовавшейся отечественной литературой. Однако, проведя много лет в Италии, Долли, как мы знаем, почти забыла родной язык и вообще оторвалась от России, которую и в детстве знала очень мало. В её известных нам записках флорентийского и неаполитанского времени ни о Пушкине, ни о других русских писателях не говорится ни слова.

Елизавета Михайловна Хитрово со старшей дочерью вернулись в Россию скорее всего в начале 1826 года[363], и, вероятно, как я уже упомянул, летом следующего года началось её личное знакомство с поэтом. Приехав в Петербург, Дарья Фёдоровна не могла не узнать, хотя бы отчасти, какое место Пушкин вскоре занял в душевном мире её матери. По словам Н. В. Измайлова, «она всею душою отдалась поэту, перенесла на него во всей полноте ту „неизменную, твёрдую, безусловную дружбу, возвышающуюся до доблести“, о которой говорит князь Вяземский. Конечно, здесь была не только дружба — здесь было и поклонение великому поэту, славе и гордости России, со стороны патриотически настроенной наследницы Кутузова, и материнская заботливость о бурном, порывистом, неустоявшемся поэте, бывшем на шестнадцать лет моложе её, и, наконец, — страстная, глубокая, чисто эмоциональная влюблённость в него как в человека. Последнее — по крайней мере в первые годы — господствовало над остальным»[364].

Есть основание думать, что молодой одинокий поэт не сразу отверг эту страсть стареющей женщины. Впоследствии, до самой смерти, он ценил в Елизавете Михайловне вдумчивого и верного друга, одного из самых верных своих друзей.

В 1925 году в бывшем дворце Юсуповых в Ленинграде, том самом, где девятью годами раньше убили Распутина, было найдено двадцать шесть писем Пушкина к Хитрово и одно письмо к Е. Ф. Тизенгаузен. Эта замечательная находка показала, как высоко ценил Пушкин общение с матерью Фикельмон. В своих письмах к ней поэт обсуждает ряд волновавших его политических и общественных вопросов, делится литературными новостями, откровенно сообщает о своих душевных переживаниях.

Но спокойные, дружеские отношения Пушкина и Хитрово установились уже после его женитьбы. Приехав с мужем в Петербург летом 1829 года, Долли застала ещё тот тягостный для поэта период, когда Елизавета Михайловна была в него влюблена и добивалась взаимности.

Останавливаться на этом романе мы не будем, но упомянуть о нём нужно, чтобы яснее представить себе обстановку, в которой началось знакомство Пушкина и Долли Фикельмон.

Благодаря опубликованию дневника Долли Фикельмон можно значительно уточнить время её первой встречи с поэтом. До относительно недавнего времени пушкинисты считали, что чета Фикельмон прибыла в Петербург во второй половине января 1829 года, а знакомство Пушкина с женой австрийского посла началось ещё до его отъезда в Москву (8 марта) и оттуда на Кавказ, то есть между концом января и началом марта. Однако Долли в это время ещё не было в Петербурге. В январе состоялось лишь назначение Фикельмона, а приехал с женой он из-за границы в Варшаву, как уже было упомян