Портреты заговорили — страница 44 из 77

и необычный оборот в данном контексте вполне оправдан и свидетельствует о превосходном знании русским поэтом тонкостей французского языка. К сожалению, я не могу здесь останавливаться на этом великолепном образце французской эпистолярной прозы. Скажу лишь, что в стилистическом отношении он написан не только тщательно, но и в высшей степени изысканно. В то же время простые, прекрасно построенные фразы, которые льются с обычной для Пушкина лёгкостью, далеки от всякой напыщенности, которую так не любила Долли Фикельмон.

Обратимся теперь к русскому переводу. Как всякий перевод, он, конечно, далеко не передаёт прелести подлинника, но всё же позволяет достаточно точно познакомиться с мыслями и чувствами поэта. Д. Д. Благой отмечает, что письмо Пушкина выдержано в том же светском духе, что и известная записка Долли поэту с приглашением принять участие в маскарадной поездке. По его мнению, всё же за светской любезностью чувствуется и несомненная симпатия к блистательной адресатке, которая, соединяя в себе ум и красоту с простотой и непринуждённостью — сочетание, столь редко встречающееся в женщинах её круга, — видимо, в какой-то мере напоминала ему его «милый идеал» — Татьяну последней главы «Евгения Онегина». И с тем и с другим нельзя не согласиться[383]. Письмо поэта менее всего похоже на спонтанное излияние своих мыслей и чувств. M-me Вокун-Давид, прочтя его в 1942 году, сразу же сказала мне, что Пушкин, надо думать, сначала составил черновик, а затем тщательно обработал его стилистически. Это в высшей степени вероятно, — принимаясь за письмо, поэт нередко набрасывал его сначала начерно, причём порой делал это и тогда, когда форма, казалось бы, не имела значения[384].

Отменная любезность в письмах к женщинам, в особенности в его французских письмах, у Пушкина обычна. Крайне редки исключения вроде совсем не светского окрика по адресу Е. М. Хитрово в одной из не поддающихся датировке записок: «Откуда, чёрт возьми, Вы взяли, что я рассердился?» («D'où diable prenez-vous que je sois fâché?»). Но и среди любезных писем поэта к дамам письмо к Фикельмон выделяется особой изысканностью выражений. Остановимся вкратце на некоторых его абзацах — подробный комментарий занял бы слишком много страниц.

Вступительные строки, в которых Пушкин шутливо жалуется на любезность графини, заставившую его скорбеть об изгнании из её салона, показывает, что уже зимой 1829/30 года поэт был его завсегдатаем. Участие Пушкина в великосветской поездке с ряжеными также говорит в пользу близкого знакомства в это время. Отношения, которые существовали между Пушкиным и Долли весной 1830 года, не давали, однако, поэту права ожидать от неё письма в Москву[385]. Мне кажется, что так именно следует понимать выражение «неожиданное счастье получить от Вас письмо». Сколько-нибудь частой переписки ранее, видимо, не было. В ней, правда, не было и нужды — отъезд Пушкина в Москву в марте 1830 года был первым перерывом в недолгом личном общении жены посла и поэта. Возможно, что он упомянул о «неожиданном счастье» лишь из светской любезности, но инициатива в обмене письмами, несомненно, исходила от Дарьи Фёдоровны. В плане романическом Пушкину, во всяком случае, в это время было не до Фикельмон. Всего девятнадцать дней тому назад он просил руки Натальи Николаевны Гончаровой, и его предложение было принято. Напомню, кстати, что употреблённое поэтом выражение «и я желал бы уже быть у ваших ног» — это лишь очень распространённая в то время формула любезности, и ничего более[386].

Перейдём теперь к наиболее значительному месту письма. Перечтём его ещё раз: «Позволите ли Вы сказать Вам, графиня, что Ваши упрёки так же несправедливы, как Ваше письмо прелестно. Поверьте, что я всегда останусь самым искренним поклонником Вашей любезности, столь непринуждённой, Вашей беседы, такой приветливой и увлекательной, хотя Вы имеете несчастье быть самой блестящей из наших знатных дам». Эти пушкинские строки очень интересны. Впервые мы слышим прямой отзыв Пушкина о Долли Фикельмон. Вместе с тем они позволяют предположить, о чём именно Дарья Фёдоровна писала поэту.

Придётся сначала остановиться на некоторых трудностях, которые представляет перевод данного места. Поэт говорит, что письмо Долли «est séduisante». Дословно «séduisant» значит «обольстительный», но сказать «обольстительное письмо» по-русски нельзя. Переводчику пришлось употребить слово «прелестно», хотя французское прилагательное более выразительно и предполагает желание очаровать. Мы знаем, что Долли, ученица ранних романтиков, такие письма составлять умела. Ещё труднее найти подходящий эквивалент для другого пушкинского выражения: «vos grâces si simples». Я попытался передать этот термин, неправильно переведённый в некоторых изданиях, словом «любезность», но оно значительно суше и банальнее французского. «Vos grâces» заключает в себе оттенок милостивого внимания, как бы снисхождения, оказываемого высокой особой. Из богатого арсенала современного ему французского языка (сейчас «vos grâces» никто не говорит) Пушкин выбрал чрезвычайно изысканное выражение, но смягчил его церемонность прилагательным «simple» (непринуждённый, простой). Недаром в лицее Пушкина прозвали «французом»…

В свидетельствах современников Д. Ф. Фикельмон слово «простая» встречается не раз. Мы находим его, например, у Вяземского и у А. И. Тургенева. Теперь к ним присоединяется и голос Пушкина. Он, как и Вяземский, конечно, говорит о той великолепной простоте обращения, которая даётся только избранным. Поэт заявляет себя искренним поклонником «Вашей беседы, такой приветливой и увлекательной». И здесь его голос звучит согласно с тем, что мы находим у Вяземского, А. И. Тургенева, И. И. Козлова. Великий мастер разговора, должно быть, ценил в Долли Фикельмон достойную себя собеседницу. Как и другие, он отмечает приветливость — одно из проявлений её доброй души. Заключительные строки пушкинского письма: «…хотя Вы имеете несчастье быть самой блестящей из наших знатных дам», — я склонен считать лишь любезной фразой.

В своём дневнике за 1829—1831 гг. Долли неоднократно говорит, что она очень счастлива. Мы не знаем также ничьих свидетельств, которые говорили бы об обратном. В 1829—1831 гг., как мы видели, Фикельмон была очень дружна с Вяземским. В очерке «Переписка друзей» я назвал их отношения в этот период «влюблённой дружбой». Нет, однако, оснований думать, что и дружба Долли с Пушкиным в это время тоже была недалека от любви. Умнейший человек и очаровательный собеседник, несомненно, её интересовал. Понаслышке Фикельмон знала и о том, что Пушкин — гениальный поэт. Вполне естественно, что она не меньше других интересовалась слухами о предстоящей женитьбе, слухами, которые к тому же глубоко огорчали её любимую мать. Будучи человеком очень непосредственным, Дарья Фёдоровна сочла возможным написать Пушкину первой и обратиться к нему с какими-то упрёками, от которых поэт почтительно защищался в своём ответном письме.

Долли ещё не знала о состоявшейся помолвке — иначе она, несомненно, поздравила бы адресата. Столь же несомненна, однако, и связь её письма с петербургскими слухами о женитьбе. С большой вероятностью можно предположить, что Фикельмон заранее упрекала Пушкина в том, что он переменит своё отношение к ней. Быть может, станет менее внимательным. Что речь идёт именно о перемене ожидаемой, а не произошедшей, видно из употребления поэтом будущего времени — «я всегда останусь самым искренним поклонником». Вряд ли эти упрёки шли дальше тех дружеских и ни к чему, собственно, не обязывающих разговоров о чувствах, которые мы многократно встречали в переписке Долли и Вяземского за 1830—1831 гг. Однако самая возможность каких бы то ни было упрёков в связи с предстоящей женитьбой предполагает не только близкое знакомство, но и немалую степень дружбы. Иначе нельзя себе представить, чтобы светская женщина, какой была Долли, допустила бы неосторожный и грубый промах, вторгаясь в область, которая совсем её не касалась. Чтобы упрекать, надо чувствовать какое-то право на упрёки. Дружба это право даёт, и я думаю, что письмо Пушкина позволяет с уверенностью считать отношения поэта и Долли весной 1830 года дружескими. В ответе Пушкина, при всей его изысканной любезности и известной задушевности, чувствуется всё же, как мне кажется, желание точнее определить отношения в будущем. Пишет жених, как он думал, перед самой свадьбой, и обращается к молодой очаровательной женщине, которая, возможно, была к нему всё же несколько неравнодушна. Пушкин, по существу, говорит, что, женившись, он будет по-прежнему ценить любезность Дарьи Фёдоровны и по-прежнему будет рад с ней беседовать, но больше он ничего не обещает. Круг очерчен. Долли Фикельмон остаётся для поэта доброй приятельницей, какой была и раньше.

II

О своей помолвке Пушкин сообщил в письмах некоторым близким друзьям ещё до того, как родители H. H. Гончаровой разослали извещение от «Маия 6 дня». В. Ф. Вяземской он написал, например, о предстоящей свадьбе, прося её быть посажёной матерью, не позже 28 апреля. 2 мая в письме к П. А. Вяземскому Пушкин спрашивает, сказал ли тот о помолвке своей сестре, Екатерине Андреевне Карамзиной. Около 5 мая он пишет П. А. Плетнёву: «Ах, душа моя, какую жёнку я себе завёл!» Вряд ли можно сомневаться в том, что Пушкин счёл также себя обязанным известить о предстоящем событии и Елизавету Михайловну Хитрово. Не сделать этого значило бы серьёзно её обидеть, а Пушкин — нельзя этого забывать — был воспитанным человеком, хорошо знавшим светские обычаи. После отъезда Пушкина в Москву Елизавета Михайловна, догадавшаяся о цели поездки, отправляла ему одно письмо за другим, и эти отчаянные послания наскучили поэту. Уже во второй половине марта он пишет Вяземскому: «…она преследует меня и здесь письмами и посылками. Избавь меня от Пентефреихи»