Обратимся теперь снова к её дочери. 25 мая, через четыре дня после того, как Долли писала в дневнике о счастии Пушкина, она в грустном письме к Вяземскому, полном тревоги по поводу холеры и событий в Польше, сообщала ему свои мысли о несчастии, которое она предвидит для четы Пушкиных в будущем… В письме, опубликованном ещё в 1884 году сыном Вяземского[394], имеются такие строки: «Пушкин к нам приехал, к нашей большой радости. Я нахожу, что он в этот раз ещё любезнее; мне кажется, что я в уме его отмечаю серьёзный оттенок, который ему и подходящ. Жена его прекрасное создание; но это меланхолическое и тихое выражение похоже на предчувствие (pressentiment) несчастия у такой молодой особы. Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем. У Пушкина видны все порывы страстей; у жены вся меланхолия отречения от себя. Впрочем, я видела эту красивую женщину ещё только один раз»[395].
Ещё определённее выразились опасения Долли в письме к Вяземскому 12 декабря того же года: «Пушкин у вас в Москве, жена его хороша, хороша, хороша! Но страдальческое выражение её лба заставляет меня трепетать за её будущность». Пушкинисты единодушны в оценке этого удивительного предвидения, которое говорит о глубоком уме и совсем исключительной интуиции двадцатисемилетней Дарьи Фёдоровны. Когда Пушкин женился, многие из его друзей, знавшие непостоянный нрав поэта, не ожидали ничего хорошего от этого брака, но несчастья непоправимого, катастрофы, кроме Фикельмон, не ожидал никто. Грустные пророчества Долли, несомненно, стоят в связи с тем её свойством, которое её родственница по мужу графиня Каролина Латур называла «avoir un oeil au bout du nez»[396].
Дарья Фёдоровна была вообще чрезвычайно склонна волноваться за людей, так или иначе ей дорогих, и легко видела их будущее в трагическом свете. «Это недуг, которым природа наделила меня в непереносимой степени», — пишет она сестре 25 апреля 1849 года. Наталье Николаевне и отношению к ней мужа посвящено ещё несколько интересных записей. 25 октября 1831 года поэт с женой присутствовал на большом вечере у Фикельмонов. Это было первое появление Пушкиной в высшем обществе Петербурга. Долли на следующий день записала: «Госпожа Пушкина, жена поэта, здесь впервые явилась в свете; она очень красива, и во всём её облике есть что-то поэтическое — её стан великолепен, черты лица правильны, рот изящен и взгляд, хотя и неопределённый, красив; в её лице есть что-то кроткое и утончённое: я ещё не знаю, как она разговаривает, — ведь среди 150 человек вовсе не разговаривают,— но муж говорит, что она умна. Что до него, то он перестаёт быть поэтом в её присутствии; мне показалось, что он вчера испытывал все мелкие ощущения, всё возбуждение и волнение, какие чувствует муж, желающий, чтобы его жена имела успех в свете».
И на этот раз Долли Фикельмон не ошиблась. Впоследствии светские успехи жены стали тяготить Пушкина, и он пережил в связи с этим немало горьких дней. Уже в сентябре 1832 года он пишет жене: «Я только завидую тем из них (друзей.— H. P.), y коих супруги не красавицы, не ангелы прелести, не мадонны etc, etc. Знаешь русскую песню:
Не дай бог хорошей жены,
Хорошу жену часто в пир зовут.
А бедному-то мужу во чужом пиру похмелье,
Да и в своём тошнит».
Позднее это похмелье стало ещё сильнее, но, надо сказать правду, наступило оно далеко не сразу. Привезя жену в столицу, поэт первое время, несомненно, сам увлекался и гордился её светскими успехами. А зоркая, наблюдательная Фикельмон не расставалась с мыслью о несчастном будущем четы Пушкиных. 12 ноября 1831 года после бала у председателя Государственного совета Кочубея и за месяц до письма Вяземскому, о котором уже говорилось, она пишет в дневнике: «Поэтическая красота г-жи Пушкиной проникает до самого моего сердца. Есть что-то воздушное и трогательное во всём её облике — эта женщина не будет счастлива, я в том уверена! Она носит на челе печать страдания. Сейчас ей всё улыбается, она совершенно счастлива, и жизнь открывается перед ней блестящая и радостная, а между тем голова её склоняется и весь её облик как будто говорит: „я страдаю“! Но и какую же трудную предстоит ей нести судьбу — быть женою поэта, и такого поэта, как Пушкин!»
Что сказать об этих задушевных строках? В подлиннике в них ещё больше литературного блеска, но самое главное — ещё и ещё раз Дарья Фёдоровна Фикельмон оправдывает прозвание «Сивиллы флорентийской» — предсказательницы будущего. Личность Натальи Николаевны, жены великого поэта, продолжала интересовать Долли. Год спустя, 22 ноября 1832 года, она записывает: «Вчера мы дали наш первый большой раут <…> Общество ещё лишено своего лучшего украшения, так как все почти молодые женщины ещё остаются дома. Однако самая красивая вчера там была — Пушкина, которую мы прозвали поэтической как из-за мужа, так из-за её небесной и несравненной красоты. Это образ, перед которым можно оставаться часами как перед совершеннейшим созданием творца»[397]. По-видимому, в этот день, 22 ноября, имя поэта упоминается Долли в последний раз и затем внезапно исчезает со страниц её дневника вплоть до записи о дуэльной драме. Однако факт этот нуждается в проверке (напомню, что за 1832—1836 гг. дневник не опубликован, кроме небольших отрывков), но, по словам А. В. Флоровского, прочитавшего весь документ в подлиннике, «приведёнными записями, к сожалению, и ограничивается — кроме рассказа о смерти <…> — находящийся в дневнике гр. Ф. материал непосредственно о Пушкине и его жене»[398].
Я не рассмотрел ещё одной записи, относящейся к Наталье Николаевне, хотя она сделана несколькими месяцами раньше последней. Её содержание показывает, что, по-прежнему восхищаясь красотой Пушкиной, «совершеннейшего создания творца», Фикельмон с некоторого времени начала очень скептически относиться к её уму. В сентябре 1832 года, когда у Пушкина уже началось «похмелье» от всеобщего увлечения внешностью его жены, в дневнике наблюдательницы, в связи с вечером у князей Белосельских-Белозерских на Крестовском острове, появляется такая запись: «Госпожа Пушкина, жена поэта, пользуется самым большим успехом; невозможно быть прекраснее, ни иметь более поэтическую внешность, а между тем у неё не много ума и даже, кажется, мало воображения»[399].
Впоследствии, как мы увидим, в связи с дуэльной драмой Фикельмон отзывается об уме Натальи Николаевны тоже довольно резко. Права ли она? Такой вопрос поставил я в первом издании книги «Портреты заговорили» и предпринял попытку коротко ответить на него. В некоторых своих суждениях я, видимо, был не прав. Личность Натальи Николаевны, как выясняется, была гораздо сложнее. И поскольку она продолжает волновать не только исследователей-пушкинистов, но и широкого читателя, необходимо рассмотреть её более подробно.
О жене поэта сейчас пишут многие, и это понятно. Как сказала ещё современница Гончаровой H. M. Еропкина{36}, «Наталья Николаевна сыграла слишком видную роль в жизни Пушкина, чтобы можно было обойти её молчанием». Сведения о жене Пушкина до недавнего времени были очень неполными и носили большей частью весьма пристрастный характер. Отзывы современников, которым, казалось бы, необходимо доверять больше, чем кому-либо другому, на деле оказываются малоубедительными, так как они не были объективными. Трудно понять, почему так случилось, но травля Натальи Николаевны началась ещё при жизни Пушкина.
«Вообрази, что на неё, бедную, напали… — писала мужу сестра Пушкина Ольга Сергеевна Павлищева ещё в 1835 году. — Почему у неё ложа в спектакле, почему она так элегантна, когда родители её мужа в такой крайности, — словом, нашли пикантным её бранить…» Судя по всему, Пушкина очень огорчало это несправедливое отношение света к его жене. Возвратясь из Михайловского, он жаловался Осиповой: «В этом печальном положении я ещё с огорчением вижу, что моя бедная Натали стала мишенью для ненависти света».
Бурный всплеск «ненависти света» произошёл после смерти Пушкина, как он и предвидел: «Бедная! Её заедят…» — сокрушался умирающий поэт. И затем новая волна враждебных Наталье Николаевне выступлений в печати поднялась в 1878 году, спустя почти 30 лет после её смерти, когда переданные Тургеневу младшей дочерью Пушкина Натальей Александровной Меренберг письма Пушкина к жене были опубликованы в «Вестнике Европы» (кн. I). И теперь, спустя сто лет, отдадим должное вдове поэта — кроме А. П. Керн, кажется, никто из женщин, корреспонденток Пушкина, не имел мужества полностью сохранить его письма. Некоторые, как, например, баронесса Вревская («кристалл души моей») перед смертью, несмотря на мольбы её дочери, уничтожила письма Пушкина полностью. Между тем в письмах к жене поэт порой не стеснялся в выражениях, и некоторые из этих выражений не могли быть приятны вдове поэта и она не могла не понимать, что впоследствии их могут использовать для очернения её личности. В какой-то мере в этом случае нельзя не согласиться с Араповой, когда она говорит: «… только женщина, убеждённая в своей безусловной невинности, могла сохранить (при сознании, что рано или поздно оно попадёт в печать) то орудие, которое в предубеждённых глазах могло обратиться в её осуждение»[400].
Скептическое отношение к духовному облику жены поэта, как мы уже сказали, было предопределено её современниками. Насколько оно соответствует истине, мы увидим по ходу изложения и анализа различных источников. Что же касается первых исследователей дуэльной истории, то здесь случилась довольно странная вещь: многие отрицательные отзывы современников о личности жены поэта принимались на веру без всякой осторожности (положительные при этом зачастую отсеивались), в то же самое время совершенно игнорировалось мнение самого Пушкина о своей жене, в которой