письмо и ложусь спать». 8 июня поэт сообщает: «Фикельмон болен и в ужасной хандре». 28—29 июня он уверяет жену, что никуда не ездит: «Говорят, что свет живёт на Петергофской дороге. На Чёрной речке только Бобринская да Фикельмон. Принимают — а никто не едет. Будут большие праздники после Петергофа. Но я уже никуда не поеду».
Несмотря на эти уверения, а может быть и позабыв о них, Пушкин 11 июля описывает бал у Фикельмонов: «Теперь расскажу тебе о вчерашнем бале. Был я у Фикельмон. Надо тебе знать, что с твоего отъезда я кроме как в клобе нигде не бываю. Вот вчерась, как я вошёл в освещённую залу, с нарядными дамами, то я смутился, как немецкий профессор; насилу хозяйку нашёл, насилу слово вымолвил. Потом, осмотревшись, увидел я, что народу не так-то много, и что бал это запросто, а не раут <…> Вот, наелся я мороженого и приехал к себе домой — в час. Кажется, не за что меня бранить». Это последнее упоминание о Фикельмон в переписке Пушкина[426].
Неизвестно, поверила ли Наталья Николаевна искренности мужниного письма. Вряд ли… Опытный светский человек, блестящий собеседник, давний уже приятель Долли вдруг теряетcя, как застенчивый немецкий педант. Очень уж ясна стилизация в этих строках. Перед нами сочинение Александра Пушкина, написанное с оправдательной целью, а не откровенная беседа мужа с женой. Интересно отметить, что и князю Вяземскому приходилось писать своей умной и неревнивой жене, что ревновать его к «мадам ламбассадрис» (посольше) не стоит. По-видимому, очарование графини Фикельмон пугало жён её друзей…
В единственной сохранившейся тетради дневника Пушкина (специалисты спорят, существовала ли вообще ещё одна) есть около десятка записей, так или иначе касающихся графини и её мужа, но для нас они малоинтересны. Выводы, которые можно сделать из писем Пушкина и этих записей в отношении знакомства поэта с Д. Ф. Фикельмон и её мужем, довольно скудны. Он был, как видно, исправным посетителем официальных приёмов — балов, раутов, обедов в доме австрийского посла. Об этой парадной стороне знакомства Пушкин главным образом и пишет. Недоволен собою, когда случайно нарушает светские обычаи. 17 марта 1834 года записывает, например: «Третьего дня обед у австрийского посланника. Я сделал несколько промахов: 1) приехал в 5 часов вместо 5 1/2, и ждал несколько времени хозяйку; 2) приехал в сапогах, что сердило меня во всё время». Попутно отмечает кое-какие заинтересовавшие его разговоры с самим Фикельмоном и его гостями. О Долли, своей, несомненно, близкой знакомой, он не говорит почти ничего. Дружеская шпилька в письме к Вяземскому относительно его предполагаемого увлечения графиней — одно из редких исключений.
При самом внимательном чтении всех упоминаний о хозяйке дома невозможно сказать, как же относится к ней сам поэт и что он о ней думает. О других женщинах, несравненно более заурядных, чем Фикельмон, у Пушкина отзывов немало — вплоть до наименования графини Соллогуб «шкуркой» в письме к жене от 21 октября 1833 года. О своём отношении к Дарье Фёдоровне поэт упорно молчит. Не будем пока пытаться выяснить, в чём же тут дело, но запомним этот несомненный факт. Свидетельств современников об отношениях Пушкина и Д. Ф. Фикельмон известно очень мало. Можно думать, что до весны 1830 года поэт во всяком случае не увлекался Дарьей Фёдоровной. Вяземский в письме к жене от 26 апреля этого года, охарактеризовав Долли Фикельмон, спрашивает: «Как Пушкин не был влюблён в неё, он, который такой аристократ в любви? Или боялся он inceste[427] и ревности между матерью и дочерью?»[428] Последнюю фразу вряд ли следует принимать всерьёз. Как только речь заходила о Е. М. Хитрово и Пушкине, без шутки дело не обходилось и у Вяземского и у многих других.
Знаем мы и ещё одну дату отрицательного характера. 25 июля 1833 года тот же Вяземский сообщает жене: «Вчера был вечер у Фикельмон <…> было довольно вяло. Один Пушкин palpitoit de l'intérêt du moment[429], краснея, взглядывал на Крюднершу[430], и несколько увиваясь вокруг неё»[431]. Можно, следовательно, думать, что в этот момент отношения поэта с хозяйкой дома дальше дружбы, несомненно, не шли. Иначе Пушкин в гостях у Фикельмон, вероятно, был бы сдержаннее.
Очень существенные сообщения П. И. Бартенева, основанные на рассказах современников поэта, приведены ниже. Совершенно особняком стоит рассказ племянника поэта Л. Н. Павлищева. В своих воспоминаниях он категорически утверждает, что его дядя и графиня Фикельмон относились друг к другу крайне враждебно[432]. Автор цитирует письмо своей матери, сестры поэта, от конца декабря 1831 года, в котором последняя сообщает мужу, что госпожа Фикельмон «не терпит, однако, моего брата — один бог знает почему». В свою очередь, мать Пушкина пишет дочери в конце 1834 года, что поэт был с женой у Фикельмон, «которую, впрочем, терпеть не может». Наконец Павлищев утверждает, что после женитьбы Дантес «продолжал танцевать и разговаривать исключительно со свояченицей на вечерах, устраиваемых „не без злостного намерения людьми добрыми“ (Ольга Сергеевна называет Фикельмоншу, возненавидевшую поэта, уже гораздо прежде)». Источник, казалось бы, бесспорный, и, значит, наше представление об отношениях поэта и Долли в корне ошибочно. Оказалось, однако, что все цитаты, на которые ссылается Павлищев, сочинены им самим. В подлинных письмах родных Пушкина, которые, к счастью, сохранились и были опубликованы, этих фраз нет. Для чего понадобилось Л. Н. Павлищеву совершить подобный литературный подлог, в своё время введший в заблуждение некоторых пушкинистов, остаётся непонятным.
Оставим теперь на время вопрос о личных отношениях поэта и Долли и взглянем на Пушкина, посетителя не официальных приёмов, а гостеприимного салона посольши. Вряд ли ему были приятны встречи с некоторыми особами императорской фамилии, которые бывали там запросто[433]. Но там же в дружеской беседе проводили время дипломаты, придворные, дамы большого света, гвардейские офицеры, заезжие иностранцы, некоторые из русских друзей поэта — Вяземский, Жуковский, Тургенев. Пушкин всегда мог выбрать людей, с которыми ему было интересно поговорить.
Долли Фикельмон, судя по всему, отличная, заботливая хозяйка. Из дневника Дарьи Фёдоровны мы узнаем, что её личные комнаты выходили на юг и там было много цветов. Она любила свою красную гостиную и кабинет, в котором цвели нарядные камелии, — от себя добавим: модные цветы эпохи романтизма. Там часто пили чай, а ужинали в зелёном салоне. Фикельмон принимала по вечерам. Приёмы её матери, жившей, не забудем, в том же особняке, считались «утрами», хотя продолжались от часу до четырёх. Бывали, впрочем, у Елизаветы Михайловны и домашние вечера. О них тоже есть упоминание в дневнике дочери. Прекрасную характеристику такого рода собраний оставил в «Старой записной книжке» постоянный гость и матери и дочери П. А. Вяземский[434]: «Вся животрепещущая жизнь европейская и русская, политическая, литературная и общественная, имела верные отголоски в этих двух родственных салонах. Не нужно было читать газеты, как у афинян, которые также не нуждались в газетах, а жили, учились, мудрствовали и умственно наслаждались в портиках и на площади. Так и в этих двух салонах можно было запастись сведениями о всех вопросах дня, начиная от политической брошюры и парламентской речи французского или английского оратора и кончая романом или драматическим творением одного из любимцев той литературной эпохи. Было тут обозрение и текущих событий; была и передовая статья с суждениями своими, а иногда и осуждениями, был и лёгкий фельетон, нравоописательный и живописный. А что всего лучше, эта всемирная, изустная, разговорная газета издавалась по направлению и под редакцией двух любезных и милых женщин. Подобных издателей не скоро найдёшь! А какая была непринуждённость, терпимость, вежливая, и себя и других уважающая свобода в этих разнообразных и разноречивых разговорах. Даже при выражении спорных мнений не было слишком кипучих прений; это был мирный обмен мыслей, воззрений, оценок — система свободной торговли, приложенная к разговору. Не то что в других обществах, в которых задирчиво и стеснительно господствует запретительная система: прежде чем выпустить свой товар, свою мысль, справляться с тарифом; везде заставы и таможни».
Пушкин, хотя он об этом и умалчивает, несомненно, был частым гостем в доме Фикельмонов. Тот же Вяземский говорит, что «их салон был также европейско-русский. В нём и дипломаты и Пушкин были дома»[435]. Как известно, отношения поэта с высшим обществом столицы, так называемым «большим светом», — это одна из болезненных сторон его биографии. А. С. Хомяков, по всей вероятности, преувеличивает, говоря, что, Пушкина принимали в великосветских домах из милости[436]. Однако права гениального человека тогдашние русские верхи понимали плохо, а права старинного, но небогатого и нечиновного дворянина казались им, надо думать, недостаточными. Много дверей открывалось не перед первым поэтом России, а перед мужем блистательно красивой жены. На Западе сто с лишним лет тому назад у гения было больше прав, чем в России, а экстерриториальный особняк австрийского посла и в юридическом и в переносном смысле слова находился на западно-европейской территории. Пушкин входил в него желанным, почётным и, можно думать, любимым гостем. Поэт был в большей или меньшей степени знаком со всем дипломатическим корпусом. Некоторые из послов и посланников (французский — барон Барант, баварский — граф Лерхенфельд, вюртембергский — князь Гогенлоэ-Кирхберг, саксонский — барон Лютцероде) хорошо знали Пушкина и высоко ценили его как поэта. В особенности это надо сказать о Лютцероде, прекрасно овладевшем русским языком и даже переводившем Пушкина. Однако, вне всякого сомнения, именно салоны Фикельмон и её матери были для поэта главным источником сведений о западно-европейской жизни, источнико