м, который не могла закрыть царская цензура. Там он имел даже возможность получать книги, не допускаемые к ввозу в Россию. Известно, например, что граф Фикельмон в 1835 году подарил поэту два тома «контрабанды», как он сам назвал в приложенной записке, — запрещённые стихотворения Генриха Гейне. Посол иногда оказывал своим русским знакомым и более серьёзные услуги — некоторые письма А. И. Тургенева Вяземскому, как оказывается, привозили из-за границы курьеры австрийского посольства.
Всего интереснее было бы узнать, какие же именно политические разговоры с участием Пушкина происходили в салоне Долли Фикельмон. Она ведь интересовалась политикой, особенно иностранной, так же горячо, как и поэт. К сожалению, пока мы этого не знаем. Однако переписка Дарьи Фёдоровны с Вяземским показывает, что круг вопросов, интересовавших их обоих, был очень широк — от текущей иностранной политики до христианского социализма Ламеннэ и Лакордера[437]. Повторю ещё раз, что эта переписка, по всей вероятности, — прообраз тех бесед, которые велись в салоне Фикельмон зачастую с участием Пушкина. Как мы видели, польский вопрос в переписке друзей — одна из очень волнующих тем. В дневнике Долли ему также посвящено большое число записей. Во время польского восстания 1830—1831 годов Пушкин мог говорить о нём с Дарьей Фёдоровной только во время своего короткого (всего одна неделя) пребывания в Петербурге в мае 1831 года. Зато, начиная со второй половины октября того же года, когда поэт вернулся с женой в столицу, он, бывая в салоне Фикельмон, можно думать, не раз говорил о только что закончившейся трагедии.
По всей вероятности, Пушкин и Долли немало спорили. Они оказались в противоположных лагерях. Хорошо известно, что поэт, исходя из «высших» государственных интересов, как он их понимал, убеждённо и страстно желал победы над поляками. Об этом вопросе как у нас, так и за рубежом (особенно в славянских странах) существует огромная литература. Надо сказать, что и среди русских его современников отношение к этим стихам было далеко не единодушным. Пожалуй, всех резче отзывается о них один из ближайших друзей Пушкина, убеждённый западник и полонофил Вяземский. В своей дневниковой записи 14 сентября 1831 года он назвал «шинельными стихами» «Старую песню на новый лад» Жуковского, напечатанную вместе с обоими стихотворениями[438] Пушкина в брошюре «На взятие Варшавы». Вяземский сам объяснил в дневнике значение этого выражения — «стихотворцы, которые в Москве ходят в шинели по домам с поздравительными одами». В длинном рассуждении о выигранной русскими войне он прибавляет: «Наши действия в Польше откинут нас на 50 лет от просвещения Европейского. Что мы усмирили Польшу, что нет — всё равно: тяжба наша проиграна. — Для меня назначение хорошего губернатора в Рязань или в Вологду гораздо более предмет для поэзии нежели взятие Варшавы»[439].
22 сентября Вяземский в том же дневнике обрушивается на Пушкина: «Пушкин в стихах своих: Клеветникам России кажет им шиш из кармана. Он знает, что они не прочтут стихов его, следовательно, и отвечать не будут на вопросы, на которые отвечать было бы очень легко даже самому Пушкину. За что возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движениях народов к постепенному усовершенствованию нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем к ней. Народные витии, если бы удалось им как-нибудь проведать о стихах Пушкина и о возвышенности таланта его, могли бы отвечать ему коротко и ясно: мы ненавидим или, лучше сказать, презираем вас, потому что в России поэту, как вы, не стыдно писать и печатать стихи, подобные вашим <…> В „Бородинской годовщине“ опять те же мысли, или же безмыслие. Никогда народные витии не говорили и не думали, что 4 миллиона могут пересилить 40 миллионов, а видели, что эта борьба обнаружила немощи больного, измученного колосса. Вот и всё: в этом весь вопрос. <…> И что опять за святотатство сочетать Бородино с Варшавою? Россия вопиет против этого беззакония»[440].
Елизавете Михайловне Хитрово Вяземский писал 7 октября 1831 года, вероятно, с оказией: «Что делается в Петербурге после взятия Варшавы? Именем бога (если он есть) и человечности (если она есть), умоляю вас, распространяйте чувства прощения, великодушия и сострадания. Мир жертвам! <… > Будем снова европейцами, чтобы искупить стихи совсем не европейского свойства. Как огорчили меня эти стихи! Власть, государственный порядок часто должны исполнять печальные, кровавые обязанности; но у Поэта, слава богу, нет обязанности их воспевать <…> Всё это должно быть сказано между нами, но я не в силах, говоря с вами, сдерживать свою скорбь и негодование. Я очень боюсь, как бы мне <…> не остаться виноватым перед вами в этом вопросе; <…> но в защиту от вас прибегаю к вашему великодушию и уверен, что найду оправдание. Во всяком случае, взываю о помощи к прекрасной и доброй посланнице. Нет, говорите, что хотите, но не в наши дни искать благородных откровений в поэзии штыков и пушек <…>»[441].
Стихотворения Пушкина, о которых идёт речь, вызвали совершенно различные отзывы его друзей. А. И. Тургенев, как и Вяземский, отнёсся к ним резко отрицательно. П. Я. Чаадаев 18 сентября, наоборот, написал поэту восторженные строки: «Вот, наконец, вы национальный поэт; вы, наконец, нашли своё призвание. Особенно изумительны стихи к врагам России; я вам это говорю. В них мыслей больше, чем было сказано и создано у нас в целый век». Многие известные и малоизвестные лица, близкие друзья Пушкина и просто знакомые сочли нужным высказаться по поводу стихотворений Пушкина, так оглушительно прозвучавших в то тревожное время. Полемика была жаркая, и, что самое примечательное, она, на разных языках, продолжается иногда и в наши дни.
Вернёмся, однако, к «прекрасной и доброй посланнице», к помощи которой взывал Вяземский. Можно было ожидать, что графиня Фикельмон, так ратовавшая впоследствии против всех национальных восстаний в Австрийской империи, сойдётся во взглядах с поэтом. В действительности всё оказалось иначе. 13 октября 1831 года Дарья Фёдоровна пишет Вяземскому: «Если бы вы были для меня чужим, безразличным, если бы я не имела к вам тени дружбы, дорогой князь, всё это исчезло бы с тех пор, как я прочла ваше письмо к мама по поводу стихов Пушкина на взятие Варшавы. Всё, что вы говорите, я думала с первого мгновения, как я прочла эти стихи. Ваши мысли были до такой степени моими в этом случае, что благодаря одному этому я вижу, что между нами непременно есть сочувствие. Но это было даже излишним, потому что издавна я восхищаюсь в вас ещё в тысячу раз больше, чем вашим умом — благородной душой, горячим сердцем и пониманием всего, что справедливо и прекрасно. Когда вы вернётесь, мы вволю поговорим обо всём, что это неожиданное стихотворение внушило вам!»[442] Резкое недовольство, даже негодование по поводу «Бородинской годовщины», надо сказать, вполне согласуются с тем, что Фикельмон писала Вяземскому во время польского восстания и с её дневниковыми записями. Дарья Фёдоровна, несомненно, сочувствовала полякам, хотя в рядах сражавшихся с ними русских войск были её родственники Тизенгаузены и многочисленные знакомые — гвардейские офицеры.
Событиям в Польше посвящено множество записей. Польские события глубоко её волновали, но больше с моральной, чем с политической стороны. Долли прежде всего тяжело переживала пролитие крови. На поляков, среди которых у неё тоже было немало великосветских друзей и знакомых, Фикельмон смотрела как на угнетённую героическую нацию, которая доблестно ведёт безнадёжную, по существу, борьбу. В возможность успеха восстания она, вероятно отражая мнение мужа, с самого начала не верила. Ещё 25 января 1831 года Долли записывает: «Если они будут хорошо драться, они прольют много русской крови, но исход борьбы несомненен!» «Нельзя без боли присутствовать при этой агонии народа! В особенности сейчас, когда они сражаются, как герои, разве можно отказать им в симпатии, в восхищении» (16 февраля). «Целая нация в агонии, тысячи героев умирают со славой, а остальные гибнут от холеры и голода. Вот состояние этой несчастной Польши, о душераздирающей и ужасной катастрофе которой в истории никогда не будут читать без слёз! <…> Кончится всё это, без всякого сомнения, полным триумфом России, но каким триумфом, великий боже!» (20 апреля).
Но, восхищаясь отчаянным сопротивлением поляков, Дарья Фёдоровна отдавала порой должное и геройству русских войск. Флигель-адъютант ротмистр князь Суворов, внук великого полководца, примчался в Царское Село с известием о взятии Варшавы 4 сентября, а десять дней спустя Фикельмон записывает: «Варшава была взята и оккупирована (prise et occupée) фельдмаршалом Паскевичем после блестящего дела (un fait d'armes brillant); три линии окопов, прикрывающих город, были взяты штыковой атакой. Русские войска проявили высокую доблесть и покрыли себя славой в этом ожесточённом сражении, которое продолжалось сорок восемь часов; в этом положении, имея противника у ворот города и в таких превосходных силах, поляки во время начатых переговоров требовали ещё старых границ. Наконец, возможно для того, чтобы избежать разграбления, Варшава сдалась, армия заключила род капитуляции, но не безусловной; она вышла через Прагу, направляясь в Плоцк <…> Фельдмаршалу Паскевичу пожалован титул князя Варшавского, и один этот титул увековечивает память об этой гражданской войне и делает из неё войну завоевательную».
Очень мрачно смотрит Фикельмон на будущее русско-польских отношений. «И какая польская душа теперешнего поколения и того, которое за ним последует, сможет желать примирения с Россией», — записывает, Дарья Фёдоровна в тот же день, 14 сентября 1831 года. И снова, в который уже раз, приходится сказать, что прозорливость не обманула сивиллу — теперь уже петербургскую. «Следующим поколением» были повстанцы 1863 года…