Став взрослой, Долли Фикельмон всегда выдержанна и ровна. Лишних слов она и любимой сестре не говорит. Её чувства отливаются в достойную и изящную форму, но они не потухли, совсем не потухли, несмотря на годы и внучат. Один за другим проходят в её письмах образы мужчин, которые в данное время так или иначе интересуют немолодую уже графиню. Сильнее всего, кажется, её привязанность к молодому генералу Григорию Скарятину, который, приезжал и в Теплиц. Смерть генерала во время Венгерского похода — большое личное горе для Фикельмон. «Я только что узнала, что ты и я потеряли один из предметов нашей самой нежной привязанности. Григорий Скарятин умер, как герой»[489]. «Увы, ужас войны чувствуешь тогда, когда ты потеряла кого-нибудь, кто тебе дорог»[490]. Несколько неравнодушна Дарья Фёдоровна и к своему ровеснику хорватскому бану (генерал-губернатору) Елачичу, о котором она опять осторожно, пишет сестре: «твой и мой герой»[491]. Очень романтичны её чувства к австрийскому императору Францу-Иосифу. По отношению к нему пиетет переплетается с переживаниями, похожими на материнские, и с явственным, хотя, возможно, неосознанным увлечением красивым юношей.
Думаю, что этих немногих примеров достаточно. Они показывают, что жизнь сердца и на склоне лет не всецело замкнулась у Долли в дорогом ей превыше всего домашнем кругу. Чувствуется, что и в
…науке страсти нежной,
Которую воспел Назон,
— она далеко не невежда.
«Женщины в этом отношении не ошибаются, они быстро распознают по тому, как на них смотрит мужчина, новичок он или нет в искусстве их любить»[492] — эту фразу написала, во всяком случае, женщина, много жившая сердцем. В дневнике молодой графини, несмотря на всю его сдержанность, сердечные переживания порой проступают ясно. О том же Григории Скарятине она говорит, что была «привязана в нему всей душой» и чувствовала к нему «нежную дружбу»[493]. У Василия Толстого Долли находит «ангельское сердце»[494]. Александр Строганов является «одним, из её любимцев»[495]. Своему поклоннику Вяземскому, как мы знаем, она писала 12 декабря 1831 года: «…я рассчитываю на хороший уголок в вашем сердце, откуда я не хочу, чтобы меня выжили и где я останусь вопреки вам самому».
Надо снова сделать оговорку: по-французски, особенно в романтическую эпоху, когда с друзьями почти обязательно полагалось беседовать о чувствах, многие выражения звучали менее интимно, чем соответствующие русские, но всё же интимность в них есть немалая.
А записывая маскарадный разговор со своим приятелем, атташе английского посольства Медженисом, Долли приводит весьма любопытный отзыв о самой себе. Молодой дипломат её не узнал (или сделал вид, что не узнал, — это тоже практиковалось). Во всяком случае, он сказал, что Фикельмон — «это фразёрка и лёд, который я не дал себе труда растопить»[496]. Против несправедливого эпитета «фразёрка» она протестует, а сравнение со льдом, который при желании можно растопить, её, видимо, не задело. Внутренне правдивая женщина свою страстную натуру знала…
Всё это я писал в 1964 году, ещё не зная, что в Пушкинском доме хранятся три папки с бледно-голубыми листками и надписью на обложке «Александр I, император». Из писем Долли Фикельмон к П. А. Вяземскому мне, как и всем, были известны тогда только два, в своё время небрежно переведённые сыном князя, и выдержка из третьего, опубликованная в «Литературном наследстве». 14 писем и 67 записок графини к Петру Андреевичу лежали в Остафьевском архиве и, кроме работников ЦГАЛИ и очень немногих специалистов, о них не знал никто. Я получил возможность ознакомить с ними читателей в больших выдержках. Подробно рассказал о двух нам известных платонических увлечениях Дарьи Фёдоровны — её совсем юной «влюблённой дружбе» с царём Александром и, такой же дружбе с Вяземским.
Думаю, что образ Долли, страстной по натуре женщины, любившей своего старого мужа, но, видимо, любившей и свою молодую жизнь, не покажется теперь столь уж несовместимым с возможностью увлечения и более опасного. Нельзя забывать и о её склонности к «эскападам», порой довольно рискованным.
Когда же Пушкину удалось «растопить лёд»? Когда разыгралась история с женой австрийского посла? В биографическом плане этот вопрос далеко не праздный. Связь с графиней, если она имела место до женитьбы Пушкина, осложнить его семейной жизни не могла. Наталья Николаевна, конечно, знала немало о прошлых увлечениях мужа. Россказни о них, обычно приукрашенные, шли по всей России. Недаром она начала ревновать, ещё будучи невестой. Дело обстоит иначе, если этот роман — одна из любовных провинностей женатого поэта. В очень запутанной под конец семейной жизни Пушкина она могла стать своего рода лишней гирей на домашних весах. В первые годы после опубликования рассказа Нащокина среди пушкинистов, вообще относящихся с сомнением к истинности этой истории, существовало мнение, что её, во всяком случае, следует отнести к ранней поре знакомства поэта и графини — возможно, к зиме 1829/30 года[497].
В настоящее время, после опубликования письма Пушкина к Дарье Фёдоровне от 25 апреля 1830 года, это мнение вряд ли можно считать обоснованным. За изысканно любезными, великолепно отшлифованными фразами поэта совершенно не чувствуется интимной близости с адресаткой, будто бы имевшей место всего несколькими месяцами ранее. Мы знаем, кроме того, что тогда же П. А. Вяземский удивлялся тому, что Пушкин не был влюблён в графиню Фикельмон. Пётр Андреевич — наблюдатель очень внимательный. Он к тому же в это время сам сильно увлекался Долли и, наверное, почувствовал бы в Пушкине соперника, если бы поэт был таковым. Из переписки Дарьи Фёдоровны мы знаем теперь, что в 1830—1831 годах, несмотря на несомненный интерес и симпатию к Пушкину, Пётр Андреевич, её усердный поклонник, занимал Долли гораздо больше. Вяземский, кроме того, её единомышленник в сильно волновавшем Фикельмон польском вопросе. Можно думать, что с автором «Бородинской годовщины» она некоторое время была «на ножах». Только осенью 1832 года, как я старался показать, дружба Долли с Вяземским перестала быть «влюблённой».
Эпизод, о котором идёт речь, приходится, во всяком случае, отнести к тем годам, когда Пушкин был уже женат. Даты приключения в особняке австрийского посольства установить, конечно, невозможно. Попытаемся всё же выяснить, когда приблизительно оно могло произойти. В августе или ноябре 1833 года Пушкин уже читал Нащокину рукопись «Пиковой дамы», в которую, как мы видели, включён биографический эпизод. В выпущенной мною части рассказа Нащокина есть упоминание о том, что поэт проник в посольство в холодное время года (топили печи). Если Павел Воинович не ошибся, то, значит, эпизод произошёл самое позднее в 1832—1833 годах. М. А. Цявловский считает наиболее вероятной либо эту зиму, либо предыдущую.
На мой взгляд, приходится остановиться именно на этой последней зиме, хотя, казалось бы, Пушкин не мог ввести в повесть эпизод, который произошёл совсем недавно[498]. Никто из исследователей, если не ошибаюсь, не обратил, однако, внимания на тот факт, что в 1830—1831 годах графиня Фикельмон неоднократно упоминает о Пушкине и его жене в дневнике и в письмах. Упоминает о них и в 1832 году — в последний раз 22 ноября, но затем фамилия поэта внезапно исчезает из дневника на ряд лет — вплоть до записи о дуэли и смерти. Не упоминается она больше и в письмах Дарьи Фёдоровны. Ссоры между ними не произошло — Пушкин, как видно из его дневника, продолжал бывать на обедах и приёмах в австрийском посольстве. Нет сведений и о том, чтобы он прекратил посещения салона Хитрово-Фикельмон. Нельзя, наконец, объяснить молчание Долли её болезнью — в 1833 году она, во всяком случае, как и раньше, регулярно вела дневник, много выезжала и принимала у себя. Её записи становятся нерегулярными только с 1834 года. Таким образом, ссоры не было, но перо графини почему-то перестало писать фамилию поэта…
Мне кажется вероятным, что именно 22 ноября 1832 года можно считать той датой, после которой произошло незабываемое для Долли Фикельмон событие. Это число — «terminus post quem» на языке науки. Когда будет опубликована (надо надеяться) и вторая тетрадь дневника, промежуток времени, в течение которого могла произойти интимная встреча графини и поэта, быть может, удастся сократить. В конце февраля 1833 года (запись 23 марта) Дарья Фёдоровна уже уехала в Дерпт (Юрьев, Тарту)[499]. Если мы узнаем, что она вернулась в столицу, когда в Петербурге печей уже не топят, «автобиографическую сцену» надо будет отнести к декабрю 1832 — февралю 1833 года[500].
Впоследствии, в день серебряной свадьбы (3 июня 1846 года) Дарья Фёдоровна писала сестре, что её пришли поздравить внучата, одетые ангелами, с цветочными цифрами на груди — «на одном 2, на другом 5 — двадцать пять лет счастья…». Вероятно, она искренна, или почти искренна… Можно поверить, что счастье супругов было безоблачным в юные и пожилые годы графини. Но между неаполитанской жизненной весной и венской осенью было ещё петербургское лето. Фикельмон, несомненно, любила стареющего мужа и в эти северные годы, но была ли она тогда до конца счастлива? Можно в этом усомниться, несмотря на её многократные дневниковые уверения в противном…