Думается, однако, что роман с Пушкиным был всё же лишь коротким эпизодом в её жизни. Вероятно, для Долли, человека душевно чистого и совестливого, после памятной ночи наступили дни раскаянья. Не верится, чтобы она могла легко простить себе то, что сделала, не справившись со страстью, разбуженной поэтом.
Трудно предположить, чтобы интимные свидания повторялись. Короткая предельная близость с Пушкиным скорее оттолкнула от него графиню. После пережитого потрясения душевные тормоза опять окрепли. Дарье Фёдоровне первое время было тяжело принимать поэта в своём доме. Потом это чувство прошло, но надолго, может быть, и навсегда, осталась некоторая неловкость, настороженность, нарочитая сдержанность, которая, как мы увидим, чувствуется в высказываниях Д. Ф. Фикельмон о Пушкине после его смерти.
Предельно осторожен и сдержан в своих высказываниях сам поэт. Ни одного лишнего слова о Дарье Фёдоровне у него нет. Не будь его неосторожного разговора с Нащокиным (может быть, и ещё с кем-нибудь из близких друзей?), мы бы вряд ли вообще что-либо узнали об этом тщательно скрываемом романе. Нелегко себе представить, что переживала Долли, читая «Пиковую даму», напечатанную в 1834 году, и слушая разговоры о знаменитой повести в своём салоне[501]. Её чувства, можно думать, были сложными и смешанными. Однако у Фикельмон не было никаких оснований предполагать, что кто-либо из читателей «Пиковой дамы» сможет догадаться, о чём там местами идёт речь.
Возможно, что она узнала кое-какие свои черты и в образе Татьяны-княгини:
К хозяйке дама приближалась,
За нею важный генерал.
Она была нетороплива,
Не холодна, не говорлива,
Без взора наглого для всех,
Без притязаний на успех,
Без этих маленьких ужимок,
Без подражательных затей…
Всё тихо, просто было в ней…
Предположение о том, что Фикельмон отчасти послужила прототипом любимой героини Пушкина, ставшей дамой большого света, высказывалось многими. Неоднократно литературоведы указывали и на то, что в описании гостиной Татьяны-княгини есть сходство с салоном графини Долли, где Пушкин, по словам Вяземского, был «дома».
Беру на себя смелость высказать ещё одно предположение. Образ графини Фикельмон запечатлён и в «Египетских ночах». Вспомним то место, где импровизатор-итальянец предлагает присутствующим вынуть из вазы жребий — одну из предложенных ему тем. «Импровизатор сошёл опять с подмостков, держа в руках урну, и спросил: „Кому угодно будет вынуть тему?“ Импровизатор обвёл умоляющим взором первые ряды стульев. Ни одна из блестящих дам, тут сидевших, не тронулась. Импровизатор, не привыкший к северному равнодушию, казалось, страдал… вдруг заметил он в стороне поднявшуюся ручку в белой маленькой перчатке: он с живостью оборотился и подошёл к молодой величавой красавице, сидевшей на краю второго ряда. Она встала безо всякого смущения и со всевозможною простотою опустила в урну аристократическую ручку и вынула свёрток. — Извольте развернуть и прочитать, — сказал ей импровизатор. Красавица развернула бумажку и прочла вслух: — Cleopatra e i suoi amanti (Клеопатра и её любовники). Эти слова произнесены были тихим голосом, но в зале царствовала такая тишина, что все их услышали. Импровизатор низко поклонился прекрасной даме с видом глубокой благодарности и возвратился на свои подмостки».
Кто же эта молодая красавица аристократка, величавая на вид и в то же время так не похожая на чопорных, всего боящихся петербургских дам? Красавица, видимо, уверенно читает по-итальянски. Мне думается, что на вечер импровизатора-итальянца Пушкин привёл графиню Фикельмон, так любившую Италию…
Н. Каухчишвили нашла моё предположение «заслуживающим внимания» («degno di attenzione»). По её словам, «является вероятным, что гипотеза близка к истине» («si avvicini al vero»)[502]. Автор указывает далее, что графиня покровительствовала в Петербурге одному импровизатору, и приводит её дневниковую запись от 20 октября 1832 года: «…на днях мы слушали немца-импровизатора Лангеншварца. Я несколько раз видела этого молодого человека и стараюсь быть ему полезной, впрочем, без большой удачи. Он очень молод, особенно в умственном отношении, но у него благочестивая душа, чистая и сердечная, как у молодой девушки. Его фигура вовсе не примечательна, но глаза прекрасны, часто полны вдохновения»[503].
Автор полагает, что Фикельмон, возможно, пригласила Пушкина послушать импровизатора у себя в особняке, и поэт, подобно Чарскому, был поражён его горящими глазами. Предположение Каухчишвили, несомненно, интересно и не расходится с летописью жизни поэта. Пушкин выехал из Москвы в Петербург 10 октября и, следовательно, мог побывать у Фикельмон за несколько дней до двадцатого. Супруги Фикельмон продолжали покровительствовать этому импровизатору и позднее. Посол рекомендовал его княгине Мелании Меттерних, и та устроила у себя в Вене многолюдный вечер. Одна из тем, предложенных артисту («Разрушение Помпеи»), как отмечает Каухчишвили, точно совпадает с заданной импровизатору на петербургском вечере, описанном в «Египетских ночах». Лангеншварц удивил Княгиню Меттерних, но ей не понравился. Впоследствии (в 1836 году), вспоминая о нём, княгиня назвала его в дневнике «неспособным и смешным импровизатором»[504].
Н. Каухчишвили указывает, кроме того, на одно действительно странное совпадение. В 1827 году в Неаполе выступал знаменитый итальянский импровизатор Томмазо Сгриччи (Tommaso Sgricci), который, по желанию короля, продекламировал современную поэму «Смерть Клеопатры». Долли Фикельмон, по-видимому, присутствовала на этом представлении и, по предположению автора, её рассказ о выступлении Сгриччи мог побудить Пушкина включить в текст «Египетских ночей» давно написанные им стихи о Клеопатре. Верно это или не верно, пусть решают специалисты-пушкинисты, но нельзя не приветствовать рвение исследовательницы русско-итальянских литературных отношений, которая имеет возможность обращаться к источникам, очень труднодоступным для советских учёных[505].
Н. Каухчишвили полагает также, что «молодой человек, недавно возвратившийся из путешествия, бредя о Флоренции», это гвардейский офицер Василий Васильевич Сабуров (1805—1879). Автор основывается на том, что в той же записи (20 октября), в которой Д. Ф. Фикельмон говорит об импровизаторе Лангеншварце, она упоминает и о Сабурове, вернувшемся из Италии. Он привёз оттуда «отражение светлой жизни Юга, так как долго прожил среди итальянцев и страстно любит их страну». «При нём находился маленький художник-сицилианец, истинное выражение южной непосредственности»[506]. По мнению Каухчишвили, этот персонаж, возможно, побудил Пушкина сделать своего импровизатора «итальянским художником». Если не все предположения Н. Каухчишвили окажутся обоснованными, всё же я склонен считать несомненным, что «Египетские ночи», написанные, вероятно, в Михайловском осенью 1835 года, как-то связаны с рассказами графини Фикельмон о её неаполитанских годах и о её покровительстве немецкому импровизатору. Быть может, именно поэтому Пушкин и увековечил её в образе «молодой величавой красавицы», которая пришла на помощь бедному итальянцу…
Незаконченная повесть была напечатана в 1837 году, уже после смерти поэта. Высказав впервые в 1935 году предположение о том, что прототипом «молодой величавой красавицы» в «Египетских ночах» является Д. Ф. Фикельмон, я вместе с тем считал, что «это последнее (и, собственно говоря, единственное) появление графини Долли в творчестве Пушкина»[507]. В настоящее время я, однако, присоединяюсь к мнению М. И. Гиллельсона, предположившего, что прототипом «княгини Д.» в наброске «Мы проводили вечер на даче» также является графиня Фикельмон[508]. В пользу аргументации Гиллельсона можно, как мне кажется, привести и сходство между высказываниями «княгини Д.», протестующей против преувеличенной стыдливости при выборе чтения, и отзывом Фикельмон о письмах Курье: «…они, надо сказать, легкомысленны, но принято считать, что в наш век можно всё читать без стеснения». Как мы видим, и в жизни и в творчестве Пушкина Дарья Фёдоровна Фикельмон, вероятно, сыграла значительно большую роль, чем можно было предполагать до недавнего времени. Выяснению её жизненного пути я посвятил уже немало страниц, но снова вернусь к судьбе Долли в двух следующих очерках.
Особняк на Дворцовой набережной
Семнадцатого сентября 1829 года графиня Фикельмон записала в дневнике: «С 12-го мы поселились в доме Салтыкова — он красив, обширен, приятен для житья. У меня прелестный малиновый кабинет (un cabinet amarante)[509], такой удобный, что из него не хотелось бы уходить. Мои комнаты выходят на юг, там цветы — наконец всё, что я люблю. Я начала с того, что три дня проболела, но это всё ничего, у меня хорошее предчувствие, и я думаю, что полюблю своё новое жилище.
Ничего столь не забавно, как устроиться на широкую ногу и с блеском, когда знаешь, что состояния нет, и, если судьба лишит вас места, то жить придётся более чем скромно. Это совсем как в театре! На сцене вы в королевском одеянии — потушите кинкеты, уйдите за кулисы и вы, надев старый домашний халат, тихо поужинаете при свете сальных свечей! Но от этого мне постоянно хочется смеяться, и ничто меня так не забавляет, как мысль о том, что я играю на сцене собственной жизни. Но, как я однажды сказала маме, — вот разница между мнимым и подлинным счастьем, — женщина, счастливая лишь положением, которое муж даёт ей в свете, думала бы с содроганием о том, что подобная пьеса может кончиться. Для меня, счастливой