Портреты заговорили — страница 24 из 80

го мы теперь знаем почти полностью, а вторую -- по, выдержкам, приведенным А. В. Флоровским. Используем и ее многочисленные письма к сестре, когда-то опубликованные в Париже. Последними, конечно, надо пользоваться с осторожностью. Нас интересует прежде всего та Долли Фикельмон, которую знал Пушкин, а переписка с сестрой относится ко временам послепушкинским (1840--1854 годы). Однако в Петербург Долли приехала уже вполне сложившимся человеком. В своей основе ее душевный строй, особенно в первые годы после смерти поэта, несомненно, оставался тем же, что был раньше {Характеристику Д. Ф. Фикельмон во многих отношениях значительно пополняет ее петербургская (в основном) переписка с кн. П. А. Вяземским, которую я излагаю в следующем очерке, а также отрывки из писем Дарьи Федоровны к мужу, опубликованные Н. Каухчишвили.}. В петербургском дневнике очень много жизнерадостной светской болтовни, в письмах меньше радости (и чем дальше, тем меньше), но великосветских новостей, для нас сейчас неинтересных, тоже много. Однако не в рассказах о бесконечных развлечениях большого света ценность и прелесть записок Долли. Можно эти рассказы выпустить почти целиком, а то, что останется -- характеристики людей и событий, отзывы о виденном и прочитанном, вдумчивые размышления о государственных делах,-- позволят нам яснее себе представить Дарью Федоровну Фикельмон. Графиня Долли, несомненно, добра и отзывчива. В письмах, вообще более содержательных, чем дневниковые записи, это особенно чувствуется. Дневник -- прежде всего светская хроника, письма -- задушевная беседа с любимой сестрой. Нечего и говорить о том, что своих близких она любит самоотверженно и сильно. Порой ей даже кажется, что в этой любви есть нечто греховное. Любит, но страшится вечной разлуки -- "это приковывает меня к земле..." {Выдержки из французских писем Д. Ф. Фикельмон, за немногими исключениями, были мною переведены и впервые опубликованы по-русски в 1965 году. Письма в большинстве случаев обозначаются только датой их написания, так как издания, в которых они опубликованы, имеются лишь в очень немногих библиотеках Советского Союза.} -- пишет она сестре 11. IV. 1851 года. Всю жизнь Долли Фикельмон старалась быть полезной людям, с которыми встречалась. Постоянно она за кого-нибудь хлопочет, то и дело просит сестру помочь -- то новому австрийскому послу, незнакомому с петербургскими светскими обычаями, то испанскому генералу, то русской девице, просрочившей заграничный паспорт. В Милане во время революции 1848 года, оставшись одна, ухаживает вместе с хирургом за смертельно раненным поваром-французом. Знакомых у нее множество. У них неудачные увлечения, неудачные браки, болезни, смерти близких -- обо всем этом Долли неизменно пишет в Петербург и для всех находит участливое слово. Нередко переживает чужое горе как свое собственное. Она грустит не только о случившихся несчастьях, но и о тех, которые могут произойти. Особенно тревожится за судьбу талантливых людей. Она, например, с восторгом слушает девочек-скрипачек Миланолло, но старшей из них пророчит близкую смерть. Графине кажется, что "ее игра и ее лицо <...> не предназначены к тому, чтобы долго оставаться на земле" (26. V. 1843). Впрочем, предчувствие Дарьи Федоровны не оправдалось: старшая Миланолло прожила долго, а младшая, судьба которой, казалось ей, должна была быть безмятежной, умерла шестнадцати лет. Итак, доброта Фикельмон и ее любовь к людям несомненны, но надо сказать, что они обращены почти всегда лишь на своих -- титулованных, знатных, хорошо воспитанных людей большого света. Только для больших артисток она зачастую делает исключение; вообще же в свой узкий круг Дарья Федоровна замыкается вполне сознательно. Дарья Федоровна порой грубо ошибалась, но ум у нее все же, несомненно, был выдающимся. Не надо забывать, что такие почитатели ее, как Вяземский и Тургенев,-- люди большой культуры и широкого ума, и идти с ними вровень в духовном отношении молодой женщине было не так-то просто. Хранитель пушкинской традиции П. И. Бартенев, лично знавший многих современников и друзей Фикельмон, издавна считал ее женщиной "отменного ума" {А. Хомутов. Из бумаг поэта И. И. Козлова.-- "Русский архив", 1886, кн. I. с. 184.}. Этот ум, несомненно, углублялся и зрел с годами. Автор писем, особенно поздних, мудрее и грустнее той Долли Фикельмон, которая писала петербургский дневник и которую знал Пушкин, но основные качества ее интеллекта, конечно, остались те же. Была умна и ее мать, дочь умнейшего Кутузова, но ум у нее довольно беспорядочный. У Дарьи Федоровны он строен, точен, организован. "Мой логический ум",-- говорит она сама о себе, и нельзя с ней в этом отношении не согласиться. Всегда ясна ее мысль (верная или ошибочная -- другой вопрос), стройны и точны многочисленные и длинные рассуждения о политических, исторических, литературных и иных вопросах. То же самое надо сказать и о ее отлично построенных французских фразах (пражские и венские корректоры журналов местами их порядком исковеркали). Словоупотребление у Фикельмон не всегда правильное -- сказывается влияние немецкого и итальянского языков, но писать она все же мастер, и следить за ходом ее мысли легко. Самая сильная и своеобразная сторона ее мышления -- это способность до некоторой степени предугадывать будущее. Недаром в свое время австрийская императрица прозвала совсем юную девушку "Сивиллой флорентийской". Она думала, несомненно, о вещих девах, которым древние греки и римляне приписывали дар прорицания. Ничего сверхъестественного в Долли Фикельмон, конечно, не было. Была та удивительная интуиция, которая зачастую позволяет большим шахматистам, всмотревшись в расположение фигур, предвидеть исход партии тогда, когда для игроков послабее он еще совсем неясен. Конечно, многолетнее общение с мужем, опытным и умным дипломатом, очень помогло ей в этом отношении. В политике Долли Фикельмон, в общем, внимательная ученица и последовательница своего мужа. Данные, которые приводит Н. Каухчишвили, не оставляют сомнений в том, что, выйдя замуж очень юной, она много и добросовестно работала над собой. Изучив многочисленные письма Долли к мужу, хранящиеся в Дечине и в печати неизвестные, исследовательница замечает: "В Неаполе происходит медленное превращение характера Долли. Девушка, подготовленная к тому, чтобы занять очень видное положение в высшем обществе, была еще мало знакома с проблемами своего времени. Под руководством мужа, человека выдающегося ума, ей удается расширить свой духовный кругозор и за сравнительно короткое время, в молодом еще возрасте, достигнуть полной зрелости" {Дневник Фикельмон, с. 22.}. Вместе с тем, при всем своем восхищении духовным богатством мужа, Долли Фикельмон сохраняет все же известную самостоятельность мысли и в политических, и в философских, и, в особенности, в литературных вопросах. Было бы ошибкой считать, что Долли -- лишь интеллектуальная тень умного мужа. Однако самостоятельность политического мышления, так сказать, проявляется у нее в более зрелые годы. В Петербурге супруга посла, по-видимому, мыслит и оценивает мир в полном согласии с мужем. Н. Каухчишвили, изучавшая в Вене донесения Фикельмона Меттерниху, пишет: "Сравнивая страницы дневника с дипломатическими донесениями Фикельмона; поражаешься сходству, существовавшему между супругами: их оценки людей и событий почти совпадают" {Там же, с. 24.}. Впоследствии, в заграничных письмах к сестре, Долли, насколько можно судить, высказывает нередко взгляды более самостоятельные. Самостоятельны и многие ее предвидения. Она предугадала, например, австро-прусскую войну 1866 года и франко-прусскую 1870 года, которые разыгрались уже после ее смерти. И в молодые еще годы у "красавицы посольши", несомненно, были серьезные духовные интересы. В дневнике они чувствуются не часто -- говорить сама с собой о "материях важных и высоких" Фикельмон, видимо, не любила. 18.XII. 1830 она отмечает: "Я почти не пишу дневника. В обществе все так печально, что нечего о нем сказать, а я вовсе не хочу создавать здесь сборник размышлений <...>". Надо, однако, сказать, что размышлений, порой серьезных и глубоких, в дневнике все же немало. Тем не менее графиня, несомненно, предпочитала обсуждать серьезные вопросы в письмах и главным образом в дружеской беседе. К сожалению, лишь очень немногие из ее собеседников упомянули об этих разговорах, касавшихся вопросов, которые волновали в то время русское и европейское общество. Одним из вопросов такого рода было "дело Чаадаева". В 1836 году близкий друг Пушкина, отставной гусарский офицер Петр Яковлевич Чаадаев, смелый и оригинальный философ, напечатал в журнале "Телескоп" отрывок из своего первого "Философического письма", должно быть, по недоразумению пропущенный цензурой {В своей статье "Пушкин в итальянском издании дневника Д. Ф. Фикельмон" (Врем. ПК. 1967--1968. Л., 1970, с. 14--32) М. И. Гиллельсон подробно разбирает вопрос об отношении графа Фикельмона к "Философическим письмам" Чаадаева (послу были известны первое и неопубликованное третье).}. В нем автор в крайне пессимистическом тоне говорил об истории России и ее участии в духовной жизни человечества. Письмо, за которое автор, по приказанию царя, был объявлен душевнобольным, вызвало большие споры среди русских образованных людей. Граф Фикельмон в донесении канцлеру Меттерниху от 7 (19) ноября 1836 года сообщает, что, по мнению Чаадаева, все беды России следует приписать "гибельному решению заимствовать религию и цивилизацию из Византии, падавшей от гнилости, вместо того чтобы примкнуть к римской церкви, которая так высоко вознесла цивилизацию на всем Западе". Посол считает, что это письмо "упало, как бомба, посреди русского тщеславия и тех начал религиозного и политического первенствования, к которым весьма склонны в столице" {Дневник Фикельмон, с. 76. Перевод М. И. Гиллельсона.}. Из дневника А. И. Тургенева мы узнаем, что 6 декабря 1836 года он, будучи у Фикельмон, много говорил с ней и ее мужем о Чаадаеве {Щеголее, с. 276.}. Дарья Федоровна, как и граф Шарль-Луи, вероятно, ознакомилась с содержанием знаменитого письма по французскому тексту, опубликованному, как сообщает Н. Каухчишвили, еще в 1830 году {