Портреты заговорили — страница 32 из 80

Понедельник"

Эта записка, вероятно, также относится к 1830 или 1832 году и, во всяком случае, послана при жизни Адели Штакельберг, скончавшейся, как мы знаем, 29 ноября 1833 года. В Остафьевском архиве хранится единственная записка Екатерины Тизенгаузен к Вяземскому. Прочесть ее было нелегко, так как размашистый почерк сестры Фикельмон очень своеобразен: "Графиня Тизенгаузен, по мнению князя Вяземского, довольно хорошенькая, надеясь (надеется? -- Н. Р.) {На фотокопии ясно читается слово "espérant" ("надеясь"), но, вероятно, это описка Тизенгаузен. Следовало бы "espère" ("надеется").}, что, несмотря на эти новые узы, князь остается для наших кузин другом, повесой взбалмошным и любезным и в особенности что мы будем его видеть повсюду каждый день. Напишите нам, дорогой князь, вы как-то на днях были нездоровы и вчера вас не видели в театре. Мама мне поручила вам сказать, что у нас [ложа] номер 3, и мы надеемся, что вы там сегодня будете.

Екатерина Тизенгаузен".

Судя по довольно официальному обращению и подписи графини, вряд ли она писала Вяземскому сколько-нибудь часто, но это не исключает их близкого знакомства. Иначе трудно объяснить, как Тизенгаузен решилась назвать взбалмошным "повесой" (mauvais garèon) сорокалетнего отца четверых детей, камергера царского двора и т. д. "Новые узы" к тому же, вероятно, являются намеком на предстоящий в ближайшее время приезд жены Вяземского, Веры Федоровны, с детьми. Такой намек был бы, конечно, бестактностью, не будь у автора письма дружеских отношений с адресатом. Об этом же свидетельствует и кокетливое упоминание о своей внешности -- мы знаем, что Екатерина Тизенгаузен действительно была очень красива. Перейдем теперь к наиболее интересной части "переписки друзей" -- серии писем Фикельмон и Вяземского, которыми они обменялись во время шестнадцатимесячного пребывания Петра Андреевича в Москве в 1830 и 1831 гг. Чиновник по особым поручениям при министре финансов коллежский советник князь Вяземский был командирован туда для устройства выставки. Эти долгие месяцы были сложным и трудным для России периодом, главными событиями которого явились польское восстание и жестокая эпидемия холеры, сопровождавшаяся народными возмущениями. Естественно, что в письмах мы находим немало откликов на государственные и личные тревоги тех волнующих дней. Очень большое место занимают в них личные отношения графини и князя. Нельзя забывать, что пишут друг другу люди, вообще настроенные весьма романтически. Пишут они, кроме того, в период самого расцвета романтизма, и это, несомненно, придает взаимным излияниям большого поэта и любящей литературу молодой женщины очень далекий от нашего реалистического времени характер. Обсуждать подробно в рамках этой книги письма Фикельмон и Вяземского в хронологическом порядке мы не можем -- это потребовало бы очень многих страниц. Поступим поэтому иначе -- наметим основные линии переписки и, излагая их, извлечем из текста писем лишь то, что представляется наиболее существенным. Все, что так или иначе касается общего друга обоих корреспондентов -- Пушкина, для единства изложения я переношу в следующий очерк. Начнем с личных отношений Фикельмон и Вяземского" которым, как уже было сказано, в их переписке посвящено немало страниц. Два первых письма, посланных Вяземским из Москвы, Е. М. Хитрово от 2 сентября 1830 года и Д. Ф. Фикельмон, по-видимому, отправленное в начале октября, пока остаются неизвестными {Возможно также, что Вяземский писал матери и дочери непосредственно после приезда в Москву (14 августа), но сведений об этом нет.}. 11 октября 1830 года Долли пишет: "Дорогой князь, ваше письмо пришло, как нарочно, чтобы успокоить нас на ваш счет. Мы с беспокойством думали о том, что с вами среди этой cholera morbus. Не было бы ли много лучше остаться в Петербурге и вызвать сюда всех, кого вы {Графиня Фикельмон всюду пишет "вы" (vous) со строчной буквы, князь Вяземский -- с прописной. В переводе я сохраняю эту особенность транскрипции.} любите. Теперь одному богу известно, когда мы снова увидимся. Между тем мы бы очень нуждались в вашем любезном обществе в это время столь общей меланхолии, когда всех нас, как кажется, окружает атмосфера печали <...> Сообщите нам ваши новости, дорогой князь, которые всегда будут для меня полны интереса, и верьте в мою искреннюю дружбу.

Гр. Долли Ф.".

Это первое письмо Фикельмон, надо сказать, очень сдержанно (оно, вероятно, было отправлено по почте). Подписав его своим именем и начальной буквой фамилии, она прибавила и титул, что впоследствии делала очень редко. 23 октября Вяземский отвечает длинным и сердечным посланием из Остафьева, куда он уехал вместе с семьей, укрываясь от московской холеры: "Мне нет необходимости говорить Вам, графиня, насколько я был тронут тем, что Вы так любезно и по-дружески оба мне вспомнили. Вы должны это понять. Ваше письмо -- такое же доброе и любезное, как и Вы сами, почему я его бесконечно ценю. Нужно ли мне говорить, что оно произвело на меня впечатление одной из ваших интимных вечеринок {За неимением подходящего русского термина я перевел таким образом бывшее в ходу в кружке Фикельмон слово "baillements" (дословно "зевоты" или "позевывания"). Долли называла так интимные собрания ее близких друзей.}, впечатление, которое отвечает тому, что есть самого благожелательного и сердечного в улыбке. Вы должны вспомнить об особенностях этой симпатии, которую Вы мне разрешите рассматривать как доказательство Вашей дружбы. Да, Ваше письмо переносит меня в Ваш салон, разделенный на несколько федеральных государств, но управляемый одной и той же конституцией, основанной на любезной и разумной свободе {Много лет спустя П. А. Вяземский, характеризуя салон Фикельмон-Хитрово, употребил почти те же выражения ("Русский архив", 1877, кн. I, с. 513).} и оживляемой Вашим присутствием. Мне кажется, что я вхожу туда, покашливая, что я стремлюсь приблизиться к кружку, в котором Вы преимущественно председательствуете, что я там обосновываюсь, принимаю тамошнее подданство и приношу присягу на верность и преданность. Эти приятные иллюзии позволяют мне забыть, что cholera morbus нас разделяет и лишает меня возможности узнать, когда же я смогу явиться и возобновить приятную привычку к понедельнику, четвергу и субботе <...>". Н. Каухчишвили считает, что "эти письма увеличивают интерес к богатой переписке Вяземского, подтверждая, что его французские письма так же живы, стилистически совершенны и богаты тонкими оттенками, как и русские" {Дневник Фикельмон, с. 63.}. В этом отношении я не могу в полной мере согласиться с талантливой итальянской исследовательницей. Обнаруженные в дечинском архиве письма Вяземского, несомненно, важны и интересны. Искусно построенные и грамматически безупречно правильные французские фразы Петра Андреевича, конечно, много теряют в переводе. С другой стороны, надо, однако, сказать, что и в подлиннике они производят нередко впечатление несколько вычурных. Несмотря на отличное знание языка, Вяземскому, на мой взгляд, все же далеко до блестящего и непринужденного стиля французских писем Пушкина. Этого вопроса Н. Каухчишвили не затрагивает, но вряд ли она права, считая, что французские письма Петра Андреевича стилистически равноценны русским. Написаны они с большим искусством, но последние все же -- повторим снова -- на наш взгляд, обычно много живее и естественнее, хотя и в его русских письмах нередко чувствуется надуманность. Фикельмон ответила не сразу (7 декабря), и снова она скупа на слова, поскольку речь идет о ее личном отношении к Вяземскому. "Не знаю, дорогой князь, доставит ли вам некоторое удовольствие получить это письмо -- мне нужно сейчас многое вам сказать; мы продолжаем сожалеть о вас и желать вашего присутствия с настоящим чувством дружбы". Дарья Федоровна сообщает Вяземскому, что часто говорит о нем £ общими знакомыми. Дружески прибавляет: "Кого вы обожаете в данный момент? -- До свидания, дорогой князь,-- не забывайте меня, оставайтесь моим другом и рассчитывайте на мою дружбу". Подпись уже без титула: "Долли Ф.". В письме Долли сообщает еще о своей встрече с поэтом И. И. Козловым: "Я говорила о вас с Козловым. Мы кокетничаем, хотя он меня и не видит" {В 1821 году И. И. Козлов окончательно ослеп.}. 25 декабря Вяземский отвечает из Остафьева длинным письмом, о котором трудно сказать, чего там больше -- искреннего чувства или литературного мастерства крупного писателя: "Повторяю -- Вы так же добры, как и прекрасны. Постоянство, с которым Вы уделяете благосклонное внимание отсутствующему, отделенному от остального человечества пропастью в сто лье шириной и заразой, и всегда находите время, чтобы ему написать среди вихря большого света и событий, то оглушающих, то заставляющих задыхаться,-- это, действительно, нравственное чудо, которое было Вам дано осуществить. Так как мы больше не живем в век чудес, по крайней мере, благодетельных (но самое большее, в век египетских язв), я признаю больше, чем когда-либо, справедливость того, что Вы говорили -- в Вас есть две графини Фикельмон: утренняя и вечерняя. Ваше письмо -- это утренняя эманация, и поэтому оно для меня тем более драгоценно. Действительно, несмотря на все то лестное, что Вы мне говорили, я не настолько ослеплен, чтобы поверить, что мое отсутствие в Вашем салоне оставляло бы малейшую пустоту в глазах блистательной победоносной вечерней графини Фикельмон. Но как только Вы вернулись к себе, в часы, когда Вы отрекаетесь от своей власти, в эти спокойные и тихие часы, когда ничто из того, что истинно, не теряется для сердца, мне хочется верить, что воспоминание обо мне может и должно иногда быть с Вами как память о человеке, который питает к Вам очень искреннюю и очень глубокую привязанность". Самохарактеристика Фикельмон, которую воспроизводив Вяземский, поэтична и удачна. Она хорошо согласуется со всем, что мы знаем о Долли, но, читая изощренно-сложные фразы писателя, невольно вспоминаешь: Любовь Элизы и Армана, Иль переписка двух семей -- Роман классический, старинный, Отменно длинный, длинный, длинный... В этом же письме Вяземский подробно и с откровенной иронией говорит о своем отношении к женщинам: "Вы меня спрашиваете, кого я обожаю в данный момент? Свои воспоминания