ляри-и-Альдринген, они раньше не знали. Во всяком случае, неприязненное отношение Долли Фикельмон к княгине Вяземской, "неподходящей для нашего кружка", можно думать, давно стало делом прошлого. Стареющая Дарья Федоровна, по-видимому, была искренне рада повидать петербургскую знакомую, жену своего друга. 21 октября она пишет из Теплица сестре Екатерине: "Вяземские провели с нами вечер, возвращаясь из Карлсбада" {Сони, с 380.}. Это было последнее свидание друзей. Вернемся теперь снова в Петербург тридцатых годов. "Ядро" переписки Фикельмон и Вяземского позволило нам установить, что в 1830--1831 годах их отношения были не "романом", а лишь "влюбленной дружбой". Естественно спросить, продолжалась ли такая романтическая дружба и в дальнейшем,-- ведь после возвращения Петра Андреевича из Москвы Долли прожила в Петербурге еще более шести лет. Остановимся сначала на внешней стороне их знакомства в эти более поздние годы. Я уже упомянул о том, что с конца 1831 года Вяземские были почти соседями Фикельмон. В 1834 году Вяземский с семьей переселился на Моховую в дом Быченского (ныне Моховая, 32), по-прежнему от посольства недалеко. Однако с начала 1832 и до апреля 1838 года в архиве Вяземского имеются только петербургские записки Дарьи Федоровны, очевидно доставленные слугами, и ни одного ее почтового отправления. Зная, как Петр Андреевич берег каждую строчку своей приятельницы, следует думать, что писем от нее за эти годы он действительно не получал {Не дошедшее до нас соболезнование по поводу смерти Пашеньки Вяземской, вероятно, было адресовано ее матери.}. Уже одно это заставляет думать, что "влюбленной дружбы" больше не существовало. О причинах некоторого охлаждения, по-видимому взаимного, судить трудно. Внешне все как будто остается по-старому. Дарья Федоровна, как и раньше, внимательна и любезна по отношению к Вяземскому. Говорит ему немало хороших слов. В конце февраля 1833 года, перед отъездом по санному пути в Дерпт, она пишет ему: "Если вы хотите что-нибудь передать вашей сестре {Вдова историографа Екатерина Андреевна Карамзина.}, пришлите мне, что нужно, завтра утром. И приходите со мной повидаться и передать ваши словесные поручения сегодня вечером к маме". В апреле 1834 года Долли сильно обварила себе ногу кипятком и в течение шести недель была привязана к креслу и оттоманке. В числе близких друзей, которых она принимала, немного оправившись, был и Вяземский {Флоровский. Дневник Фикельмон, с. 70.}. К этому времени относится следующая записка Фикельмон: "Неловкость моего швейцара, который не догадался, что вы один из тех, кого я всегда вижу с удовольствием, лишила меня возможности повидать вас вчера. Я больна, так как глупым образом обожгла себе ногу, -- приходите сегодня повидать меня ненадолго, прошу вас. Долли Фикельмон". Вероятно, как это часто бывает, последствия ожога сказались не сразу, но постепенно развились воспаление и нагноение. Можно поэтому к этим неделям отнести еще две записки. В одной Долли сообщает: "Ваша записка и книга застали меня очень больной, но им я обязана радостным и приятным впечатлениям. Я еще далека от того момента, когда смогу вас увидеть, дорогой друг, но на днях вы будете одним из первых, кого я к себе попрошу". Во второй записке мы находим уже литературные размышления Фикельмон: "Возвращаю вам вашего ужасного Сент-Бева <...> {Сент-Бев Шарль Огюстен (1804--1869). В молодости -- видный романтический поэт, писавший под псевдонимом Жозеф Делорм. Постепенно он стал крупнейшим литературным критиком. Пушкин высоко ставил его ранние поэтические произведения и в письме от 19--24 мая 1830 года просил Е. М. Хитрово прислать ему в Москву один из сборников Сент-Бева. В 1834 году этот поэт выпустил сборник "Volupté" ("Наслаждение"), который, вероятно, и вызвал резкий отзыв больной Фикельмон.}. Я продолжаю сильно болеть, дорогой Вяземский,-- неприятное это время, так как оно лишает меня радости видеть друзей. А вы один из тех, о ком я больше всего сожалею!" Да, приятельские записки, по-старому приятельские отношения. Сейчас у нас есть также иконографическое подтверждение того, что в 1834 году Долли интересовал Петр Андреевич. В своей новой книге Нина Каухчишвили опубликовала карандашный рисунок {Между с. 82 и 83.} -- портрет Вяземского, обнаруженный ею, по-видимому, во второй тетради дневника Дарьи Федоровны. Судя по очень крупной подписи рукой Фикельмон: "Prince Wiasemsky, 1834", рисунок значительно увеличен. Если это работа самой Долли, что весьма вероятно, то приходится признать, что у нее были немалые художественные способности. Рисунок очень уверенный, можно сказать, профессиональный. Сходство передано отлично. Грустное, серьезное лицо князя, вероятно, отображает его душевное состояние перед отъездом за границу. Болезнь Пашеньки усиливалась... Около (не позднее) 26 июля 1834 года Пушкин писал жене из Петербурга: "Княгиня (Вяземская.-- Н. Р.) едет в чужие края, дочь ее больна не на шутку; боятся чахотки. Дай бог, чтобы юг ей помог. Сегодня видел во сне, что она умерла, и проснулся в ужасе". 3 августа он снова пишет Наталье Николаевне: "Вяземские здесь. Бедная Полина очень слаба и бледна. На отца жалко смотреть. Так он убит. Они все едут за границу. Дай бог, чтобы климат ей помог". Итак, отношения Фикельмон и Вяземского остались прежними... Нет, перестаешь верить этому, когда читаешь некоторые записки Фикельмон и особенно письма Вяземского к жене, отправленные в начале августа 1832 года. "Сударь! Сударь! {Monsieur! Monsieur! -- единственное обращение к Вяземскому во всей нам известной переписке Фикельмон. Возможно, впрочем, что она решила пошутить.} -- пишет Фикельмон князю.-- Разве для этого нужно было столько доказательств и даже лести! Нужно было, если "дорогой друг, сделайте мне удовольствие и пригласите моих друзей", я бы и так это сделала. Я вычеркнула Оболенских, потому что народа и так слишком много, но, ради вас, приношу себя в жертву". Эта записка, видимо, относится к одному из больших балов в австрийском посольстве, скорее всего, зимой 1832/33 или 1833/34 годов {Зиму 1834/35 года Вяземские провели в Риме, где, как мы знаем, 11 (23) марта 1835 года скончалась их дочь Полина. Следующая зима была для их семьи траурной.}. Надо сказать, что такое сердитое послание хозяйки дома было бы неприятно для получателя и в менее избранном кругу. Долли к тому же, вероятно, знала, что Оболенские, за которых просил Вяземский, -- его родственники. Напомним, что в начале 1832 года Фикельмон, обрадованная возвращением Петра Андреевича из Москвы, писала ему по тому же поводу совсем иначе: "...предоставляю вам полную свободу в отношении выбора ваших протеже..." Быть может, приведенная здесь довольно нелюбезная записка -- отзвук серьезной размолвки между Фикельмон и Вяземским, которая произошла в августе так дружески начавшегося 1832 года. Приходится на этом небольшом происшествии остановиться подробнее. В воскресенье 5 августа Долли прислала Петру Андреевичу следующую записку: "Дорогой Вяземский, сегодня я должна была иметь удовольствие пообедать с вами у нас, но я прошу вас отложить это на вторник. Фикельмон был принужден пригласить на сегодня всех наших австрийских военных, которые завтра уезжают,-- для вас это было бы неинтересно, а меня очень бы стеснила невозможность поговорить с вами, как я бы хотела. Итак, дорогой друг, приходите во вторник и, так как мы обедаем в пять, приходите на полчаса раньше, чтобы я могла с вами вволю поговорить перед обедом". Долли, несомненно, не хотела обидеть Вяземского, которого считала близким другом. Объяснила откровенно -- неожиданно пришлось в тот день устроить официальный обед австрийских офицеров. Умолчала, конечно, о том, что присутствие на нем постороннего русского гостя могло быть и политически неудобным... Умный и тонкий человек, Вяземский, мог бы это понять и пойти навстречу своей приятельнице, которая попала в довольно неприятное положение. Друзья ведь... Мог бы понять, но совершенно не понял, жестоко обиделся (хотя и отрицал это) и в письме к жене очень резко и несправедливо отозвался о Фикельмон. 9 августа он пишет Вере Федоровне {Звенья, IX, с. 431--432.}: "В общежитии есть замашки, которые задевают и наводят тошноту <...> Те самые, которые со мною очень хорошо запросто, там где чин чина почитает, обходятся со мной иначе. Часто видишь себя на месте какого-нибудь домашнего человека, танцмейстера, которого сажают за стол с собой семейно, а когда гости, ему накрывают маленький столик особенно или говорят: приди обедать завтра. Я заметил нечто похожее на то и там, где никак не ожидал, а именно у Долли <... > Я дал почувствовать Долли, что не могу не гнушаться такою подлостью, и дал бы почувствовать более, если не ваши сиятельства, которых ожидаю сюда и которым должен я, однако ж, приготовить несколько гостиных, куда можно будет вам показаться". Петр Андреевич продолжает по-французски: "Я ожидаю испытания тебе при твоей щепетильности -- и ты мне сообщи новости об этом. Приготовься быть часто и чувствительно оскорбляемою. Я тебя уверяю, что здесь вовсе нет умения жить" {Перевод М. С. Боровковой-Майковой.}. Перейдя снова на русский язык, он спешит уверить жену, что с Фикельмон не поссорился: "...сегодня еще утром был у них по-прежнему и опять к ним иду". Пусть так... Но как далеко от почти благоговейного отношения Вяземского к Долли в его московских посланиях 1831 года до этого обиженно-расчетливого письма! Не поссорился, не порвал отношений, чтобы жене и дочерям было где появиться в "большом свете"... Не удивительно, если после предупреждения о возможности оскорблений Вера Федоровна на первых порах, а может быть, и во все время петербургского знакомства была сдержанна и довольно суха с графиней Фикельмон. Положение ее мужа -- не в особняке Салтыковых, а в русском светском и чиновном Петербурге начала тридцатых годов,-- можно думать, действительно было довольно ложным. Знатный барин, известный всей читающей России поэт, но состояние расстроено, а надо достойно содержать большую семью. В вольнодумных заблуждениях пришлось раскаяться, но в искренность раскаяния не верят ни власти предержащие, ни сам неисправимый вольнодумец и оппозиционер Вяземский. Пришлось и на скучнейшую службу поступить -- не по своему выбору, а по усмотрению царя. И расшитый золотом мундир камергера с положенным ему ключом вряд ли радует бывшего "декабриста без декабря"... Вероятно, постоянно ущемляемое самолюбие Петра Андреевича и побудило его так болезненно отозваться на совсем, по существу, не обидное письмо Долли. Мне думается, кроме того, что в Вяземском, несмотря на весь его европеизм, заговорил русский аристократ, никогда еще не бывавший за границей. Восхищался, восхищался простотой и даже "простодушием" Фикельмон, а, в конце концов, разобиделся на приятельницу, с одиннадцати лет привыкшую к другим формам общения, чем те, которые были приняты в тогдашней России. Как отнеслась к этому происшествию сама Дарья Федоровна, мы не знаем. Если в ее дневнике есть соответствующая запись, то до настоящего времени она остается неопубликованной. А. В. Флоровский, ссылаясь на рассмотренные нами письма Вяземского к жене, считает, что "прежняя дружба осталась непотрясенной" {