Red Cross).
В недалеком Кремле со скрипом поворачивался государственный руль, танки на набережной все еще дымили моторами, а Слушатель уверял меня, что никто так не концентрировался на коротких нотах (восьмые в быстрых темпах, шестнадцатые в медленных), как Пташка: «Лишь Паркер акцентировал то на бит, то между битами… И вообще – ритмика его импровизаций имела своим источником чередование акцентов, их непрерывное противопоставление…»
Выслушивая этот монолог о Паркере, я по-прежнему не понимал, почему все еще торчу здесь, как загипнотизированный кролик, вместо того чтобы убраться как можно скорее из заставленной пластинками залы с ее ненормальным хозяином и его фимиамом паркеровским восьмым и шестнадцатым; почему не бегу если не на баррикады, то по крайней мере к себе, в съемную «однокомнатку» на Речном вокзале. Нет, я продолжал топтаться рядом с человеком, о существовании которого предпочел бы забыть, более того, потакал ему своим почтительным молчанием. Когда голова моя совершенно закружилась от упомянутых после Паркера итальянцев (Слушатель виртуозно перекидывал мостики), я высказал сочувственное предположение, что чисто физически невозможно прослушать все, что уже здесь собрано. Забравшийся на самый верх стремянки к Скарлатти, Корелли и Боккерини Слушатель почти из-под облаков засмеялся. Удивительно, но впервые за пятнадцать лет знакомства, именно в Москве 93-го, в день 4 октября, я услышал его смех, весьма, кстати, неприятный: какое-то «гы-гы-гы» вперемежку с кашлем. Тапки Слушателя оказались на уровне моего носа. Присмотревшись, я даже не удивился тому, что рисунок тапочной материи состоял из нот.
– О нет, нет! Возможно! Возможно! – возразил Большое Ухо. – Мои аппараты! Мои аппараты!
Он скатился со стремянки, словно марсовой с вант. Из четырех ниш между нижними стеллажами, которые я ранее и не заметил, он выкатил тележки с аппаратами. Дороговизна проигрывателей не вызывала сомнения. Это были японские «шарпы», корпусами похожие на НЛО. Приплюсуйте сюда хромированные ручки, к которым боязно притрагиваться, и укрытые колпаками из прозрачной пластмассы изогнутые диковинные тонармы, созданные для истинных небожителей. Ободранный ящик на подоконнике вспомнился мне; склеенный лентой динамик мне вспомнился. Я не успел даже ахнуть, Слушатель схватился за пульт – в инопланетных механизмах что-то щелкнуло, они заиграли. Что касается разложения частот от самой низкой до самой высокой, звук оказался невероятным, но, увы, им нельзя было насладиться. Динамики по углам залы выдали столь дикую кашу из тромбонов, скрипок, виолончелей и литавр, что я невольно содрогнулся. Слушатель улыбался блаженно. Убавив громкость, он объяснил, почему все теперь возможно.
Как бы между прочим, совершенно буднично Большое Ухо объявил – слух его изощрился настолько, что он способен теперь внимать одновременно сразу нескольким композициям:
– Поставлен букет из Восьмой «Неоконченной» Шуберта, «Вальса-фантазии» Глинки, хачатуряновского «Танца с саблями» и «Прелюдии» из вердиевской «Травиаты». Ты понял, в чем прелесть полифонического метода?
Действительно, на четырех аппаратах вертелись четыре пластинки. Я вслушивался в букет. В чем прелесть метода, я не понял. Все звучало враздрай и натыкалось одно на другое. Тем не менее Слушатель клялся, что для него нет ничего проще руками и ногами отбивать четыре ритма, что он способен «преспокойно вычленять каждую тему и отделять ее от другой». На мой вопрос, сколько мелодий за раз переваривают его уши, ответом было «пока не более десяти, но это… пока!»
Я уставился на Слушателя, думая: Большое Ухо все-таки не выдержит и расхохочется. Он действительно расхихикался («гы-гы-гы», «кхе-кхе-кхе»), однако именно такое хихиканье и похоронило надежду на то, что заявление о «полифоническом методе» – всего лишь своеобразная шутка. Слушатель потирал лапки с возбуждением мухи.
– У меня есть мечта! – воскликнул он.
Он изложил мечту. Под микс из Восьмой, «Вальса», «Танца» и «Прелюдии» я его внимательно выслушал, затем выпил еще, затем запротестовал. При всем своем уважении к его задаткам я усомнился в способности любого человека (пусть даже такого чуткого к музыке, как хозяин кабинетца) воспринимать симфонии, ноктюрны и мюзиклы, собранные в подобные букеты, без вреда для чувства элементарной эстетики, не говоря уже о психике. Постулат Слушателя о том, что если основательно потренироваться, то однажды можно собрать в своих наушниках «всю музыку мира» (он подчеркнул: «Всю, какая только есть») и насладиться ею одномоментно, я назвал настоящей чушью. Я высказал мнение: такая ересь даже технически неосуществима. На эксперимент должно уйти немыслимое количество проигрывателей, которые, ко всему прочему, придется синхронизировать (подобный опыт по плечу был разве что Говарду Хьюзу, но и тот при всем своем безумии, пожалуй бы, не отважился на него). Допустим, Слушатель и научился пропускать через себя сразу несколько мелодий и каким-то образом отслаивать их друг от друга, но его идея насчет одновременного прослушивания миллионов композиций – самая абсурдная из всех абсурдных. Кроме того, если ему и удастся скупить всех «классиков», отдает ли он себе отчет в том, что существуют бесчисленные легионы современных профессиональных композиторов, джаз и рок-музыкантов, а также просто любителей посочинять мотивчики, и количество их творений, судя по расплодившимся радиостанциям, растет в геометрической прогрессии: ежесекундно на земном шаре рождается новая мелодия. Слушатель просто не угонится за современными творцами…
Во время моего спича Большое Ухо разглядывал меня с некоторым сожалением.
– Я соберу все то, что посчитаю нужным собрать, – сказал он торжественно, – и включу тогда, когда посчитаю нужным включить. И я уверяю тебя, что года через два смогу услышать каждую тему в букете пусть даже из секстиллиона тем. Я сделаю это! Музыка мира будет звучать вот здесь, – с самым серьезным видом он постучал себя по лбу. – Она вся здесь уместится.
Вот так, ни больше ни меньше!
Однако он, кажется, успокоился. Он сжалился надо мной, схватился за пульт и убрал полифоническую абракадабру, оставив одного Глинку. Под зов контрабасов и валторн теперь уже «Арагонской хоты» он выстроил новый мост, вспоминая «Мадам Сан-Жен» Умберто Джордано с тем же агрессивным воодушевлением, которое так подавило и напугало меня в начале нашей неожиданной встречи. Пока Слушатель раскладывал по полочкам достоинства оперы, рассуждая о яркой эмоциональности автора, «вводившего в общую канву элементы фольклора», и сетуя на некоторое несовершенство музыкальной драматургии Джордано (впрочем, «оно компенсируется мастерским вокальным письмом»), я, уже совершенно не стесняясь, подливал себе. Большое Ухо не успокоился до тех пор, пока Джордано не был им обглодан до косточек. Затем он перекинулся на Меркаданте и – уже без всяких мостов и понтонов – на Вебера, позволив себе чрезвычайно фальшиво просвистать мелодию «Хора охотников». Пуловер, вельвет, гарвардский пиджак все так же кричали об удивительной метаморфозе, произошедшей с этим выходцем из самых отчаянных и беспросветных низов. Он рассуждал о романтизме; я, пребывая в пространстве двух параллельных реальностей, продолжал ему внимать. В окнах кабинетца зияло небо 4 октября, однако Слушатель нанизывал на хромовый шпиндель «блина» то Вебера, то Шумана, не замечая катастрофы. Он был верен себе, обращаясь с пластинками как с воплощением хрупкости: задерживал дыхание, вытаскивая их из конвертов, нежнейше сдувал с них пылинки (потерявшие голову юноши подобным образом дуют на завитки волос своих возлюбленных). Помещая очередной диск между ладонями, прежде чем загрузить его в чрево «шарпа», Слушатель рассматривал винил подобно ипохондрику, придирчиво и тревожно вглядывающемуся в рентгеновский снимок собственных внутренностей. Это был еще с Вейска, с того самого первого его Вареза раз и навсегда усвоенный ритуал. Более того, это было камлание, служение какому-то невиданному, гигантскому по своим размерам, головокружительному музыкальному идолу.
– Все-таки, все-таки, – бубнил хозяин кабинетца, карабкаясь на очередную стремянку, – то, о чем я говорил, вполне возможно. Конечно, я не собираюсь мучить тебя одномоментным включением, скажем, «Фантастической симфонии» Берлиоза и каприччио номер двадцать четыре Паганини, но мне ты-то можешь поверить…
Пол-литровая бутылка демократичного Kingdom 12 Year Old Scotch была мною приговорена. Благодарный хотя бы за то, что Слушатель не пытается предъявить новый букет, я выслушал чуть ли не половину «Волшебного стрелка» и шумановские «Грезы». Я помнил о Доме Советов, я все никак не мог понять, какие силы заставляют Большое Ухо вдохновенно болтать о романтизме в этот ужасный день. Проведенное на набережной утро утробно во мне ворочалось, смешались гармонь, «бом-м-фьють», философия Гайдна; я таращился на Слушателя, с ужасом думал, что с нами со всеми будет, и чувствовал, что мое раздвоенное состояние на полных парах приближается к пределу, за которым вполне может поджидать и безумие. Спиртное пришло на помощь именно в тот момент. Под журчание Слушателя о блестящем воплощении в музыке Шумана сентиментальных особенностей германского духа виски наконец-то принялось выдавливать из моего сознания канализационные люки, асбестовых милиционеров, «бом-м-фьють» и убитых девиц. Началось мелькание кадров, что и неудивительно: спасительную смесь из солода, воды и дрожжей все то время я лил на пустой желудок. Меня здорово развезло посреди пластинок и аппаратов. В два часа ночи я станцевал венгерский танец in F sharp minor – Poco sostenuto Иоганна Брамса, потом вновь воззрился на коллаж, всей кожей чувствуя – пришпиленные и приклеенные Бартоки, Берлиозы, Листы и Моцарты в свою очередь с нескрываемой жалостью разглядывают меня, несомненную жертву этого музыкального хаоса. А Слушатель все еще о чем-то пел, он залезал на стремянки, дробью сыпались его комментарии и замечания. Насколько я помню, он вновь возвратился к дурацкой идее, утверждая, что рано или поздно сосредоточит в своих наушниках всю музыку мира и прослушает ее