Портулан — страница 10 из 18

рал гаммы в две октавы: звук оказался приглушенным, но настройка была на высоте. Гамма соль мажор. Гамма ре мажор. Гамма ля мажор с фа-диезом, до-диезом, соль-диезом. С этого мгновения пальцы мои стали жить своей жизнью, они проснулись, они моментально вспомнили, на их кончиках сосредоточилась память, вместившая в себя шесть лет музыкальной школы. Господи, я заиграл! Нет, конечно, не стройно, не безупречно, время от времени сбиваясь, но мои удивительные, мои фантастические, мои живущие теперь своей обособленной жизнью, совершенно независимые от меня пальцы раз за разом вновь вспоминали всё и вновь находили дорогу.

После Ave Maria и «Музыкального момента № 3» Шуберта я приступил было к Баху и невольно отдернулся от клавиатуры, словно нашкодивший школьник, услышав в один из промежутков между музыкальными фразами столь знакомый нервный смешок.

– «Сарабанда»! – воскликнул улыбающийся за моей спиной господин с эспаньолкой. – Черт подери, ну конечно же, Бергман!

Как он возник из пустоты, как подкрался, как примостился сзади, слившись с полутьмой, для меня осталось загадкой.

– Не так часто встречаешь монтировщика сцены, который играет «Сарабанду», – заметил мэтр, приглашая к разговору. – Кстати, вы обратили внимание: в фильме, как и в танце, в кадре всегда присутствует только двое – во всех десяти сценах и в эпилоге. Лично я оставил бы там только музыку Баха. Мне кажется, Брукнер – лишний. Не говоря уже о Брамсе. А вам?

Я не любил фильмы Бергмана: его «Сарабанда» не вызвала у меня ничего, кроме скуки. Однако сумрачный шведский гений оказался для нашего мастера-фломастера лишь затравкой для последующего разговора: так, он сообщил, что в детстве был в восторге от сонатин Диабелли и даже играл их в четыре руки со своей матушкой; особенно запомнилась ему «та маленькая сонатина, написанная в соль мажоре, вы, случайно, не вспомните ее?» Удивительно, но я вспомнил и даже заиграл начало – он тотчас с энтузиазмом присоединился в басовой партии, но вскоре сбился; я впервые увидел его сконфузившимся.

– Черт! – сказал он. – Слишком много времени пробежало. Слишком много времени.

Мы еще потоптались возле пианино и поговорили. Отдав дань моему музыкальному образованию, он удалился, но уже на следующий день во время крошечного перерыва неожиданно подозвал к себе и спросил, что я думаю о Большой жиге ре минор, опус 31 Иоганна Хесслера. Вокруг творился ад кромешный: рабочими собиралась очередная конструкция, несколько стражников отрабатывали кульбиты, ревела белугой играющая леди Макдуф дура, которой после четырехчасовой пытки на заставленной треногами сцене наш режиссер приказал собрать манатки и валить из «именуемого театром храма». Я честно признался, что не считаю Хесслера выдающимся композитором, и посоветовал Вагнера.

– Вагнер – последнее, что пришло бы мне на ум, – с раздражением ответил «Наполеон». – Вагнер замусолен, как старое одеяло. Меня засмеют. Здесь нужно нечто совсем уж запредельное… По большому счету потребуется не музыка…

Я догадывался, чего хочет этот неврастеник. Поставленный им полгода назад «Носорог» от начала и до конца шел под Седьмую симфонию Бетховена. Стоило ли удивляться, что классического «Макбета» трактователь собирался сопровождать самой шизофренической ахинеей, которую только могла произвести человеческая фантазия. Кстати, об ахинее!

– Варез! – крикнул я, перекрывая визг включившейся «болгарки».

 – Вы думаете?

– Здесь нечего думать!

– Хорошо, – крикнул он. – Хорошо. Мы вернемся к нашему разговору.


XIV


В кабинете, в который меня пригласили уже через несколько дней, подпирали собой стену два волосатика-звукорежиссера с серьгами в ушах. Единственное кресло напротив массивного режиссерского стола занимал заведующий литературной частью. Пока я ждал конца совета у двери, утопающий в кресле коротышка и нависающий над ним режиссер спорили о Глюке и Хиндемите, бодаясь, словно два азартных бычка. Завлит стоял за Глюка, «генератор идей» с пеной у рта, которая вызвала у меня тревогу, отстаивал Хиндемита. Все это напоминало перетягивание каната, вены на висках у обоих нешуточно взбугрились, звукорежиссеры с интересом следили за поединком, однако валидол не понадобился.

– Идите к дьяволу! – рявкнул наконец Карабас. – Убирайтесь на хрен со своим «Орфеем». Никакого Глюка здесь и быть не может, кто угодно, только не Глюк.

Его оппонент развел руками, а тяжело дышащий «мастер интерпретации» неожиданно признался:

– Знаю, что и Хиндемит не подойдет: слишком плавен, слишком торжественен. Стравинского – к черту! Свиридова – к черту! Кого тогда?

Он схватил со стола бумагу, с нескрываемой горечью зачитал вслух внушительный композиторский список, а затем скомкал ее. Весь вид нашего льва говорил о том, что он натолкнулся на стену.

– Я должен еще и подыскивать музыку, – пожаловался он собравшимся, которые на это милое замечание только хмыкнули. – Я должен часами просеивать кандидатуры.

– Да, кстати! – вспомнил обо мне. – Что вы там говорили насчет Вареза?

Я открыл было рот, но царственный хам не дал мне ответить. С совершеннейшей беспардонностью, которая присуща корчащим из себя гениев охламонам, он тут же от меня отмахнулся (жест был женственен; жест был капризен) и вновь набросился на коротышку в кресле:

– Глюк своим облезлым романтизмом наводит тоску!

Еще одним царственным жестом я был отпущен и удалился с полной уверенностью в том, что тема с Варезом закрыта. Однако подобные типы ничего не забывают: неделю спустя при возвращении из строительного магазина я был пойман дважды – поначалу грозой, а затем, в вестибюле театра, спешившим мне навстречу шефом.

– Бросайте свои рулоны, – приказал зануда. – Оставьте их здесь. Их никто не тронет. – Ему ровным счетом было плевать на мое смущение по поводу мокрой одежды. – Садитесь, садитесь, черт с ним, с сиденьем, есть кое-какие наметки, – рявкнул он, когда я замялся было возле его машины.

Я едва успел пристегнуться, он рванул с места в галоп; серебристая, словно рыбка, режиссерская «хонда» ответила визгом шин, чудом не влетев в поребрик на повороте.

– Варез, Варез, Варез! – твердила «эспаньолка». – Вы правы! Нас ждет одно интересное место! Нужно проконсультироваться, вы побудете рядом.


XV


Еще на битком забитой автотранспортом Плющихе, выслушивая речь Карабаса о неком оригинале, с которым он жаждет меня познакомить («знатный специалист по Варезу, черт подери, я забыл, как его зовут»), я начал что-то смутно подозревать, однако рвал сомнения в клочья, надеясь – «славный парень», на встречу с которым мы так торопимся, не имеет ничего общего с моим прошлым. Я тешил себя иллюзиями, что речь идет об очередном любителе авангарда, тем более мы направлялись прочь от Замоскворечья. В конце концов, мало ли почитающих Вареза меломанов обитают в двенадцатимиллионном муравейнике? Мало ли директоров компьютерных фирм посвящают свободное время прослушиванию концертов Эллиота Картера? Всю дорогу режиссер урчал о том, что «следует основательно проконсультироваться именно у этого деятеля», радовался, что его «так удачно свели с ним толковые люди», и уверял меня, что «сотрудничество с ним принесет театру несомненную пользу… Ну а вы будете моим консильери!» Без конца восхищаясь «парнем», Карабас свернул на «более пустое в этот час» Волоколамское шоссе. Несмотря на то, что машина выкатилась из столицы, мое напряжение самым удивительным образом нарастало. После Красногорска у меня вообще, как говорится, засосало под ложечкой. Я молил Бога, чтобы пронесло, с какой-то обреченностью продолжая уверять себя в том, что Барвиха – это охотничье пристанище прежних генеральных секретарей и нынешних президентов – не то место, где можно столкнуться со старым вейским знакомым. Мы проехали десятки улиц с сотнями внушительных особняков, у некоторых ворот я видел хозяев и каждый раз с замиранием сердца надеялся, что завернем именно к ним, однако резвая «хонда», проскочив все эти варианты, примяла лужайку перед домом, который, судя по огромной бетономешалке, штабелям тротуарных плит, валяющимся там и сям доскам и отсутствию ограды, был только что достроен и даже на фоне сверхэлитных построек выделялся своими размерами. На ведущей к суперкоттеджу лестнице меня и моего начальника встречал человек, с которым я не желал бы столкнуться ни при каких обстоятельствах. Хотелось обвинить глаза свои в аберрации зрения, но то был Слушатель, запахнувшийся в яркое, слишком яркое, невыносимо яркое кимоно. Да-да, то был он собственной улыбающейся персоной. Он разглядывал меня своими поросячьими глазками.

– Пятьдесят! – как ни в чем не бывало крикнул мне Большое Ухо. – Теперь пятьдесят!

Я топтался внизу на сочной травке. Я готов был рвать волосы на голове, укоряя себя за неосторожный совет. Я окончательно возненавидел Вареза. Вновь сверкнуло, рокотнуло и пролилось – туча и здесь не оставила в покое, поистине это была туча Фантоцци, но на этот раз не осталось сил проклинать еще и хляби небесные. «Эспаньолка» сопел рядом, несколько оторопев от экспансии, с которой хозяин дворца приветствовал скромного монтировщика сцены. Слушатель наконец-то спустился, подхватил нас, опешивших, под руки и под громы и молнии повел наверх, продолжая обращаться ко мне с покровительственной фамильярностью. Так, на первой ступеньке этой ведущей к особняку версальской лестницы я узнал, что он возвел гигантское бунгало «по собственному проекту»; на второй – что «совсем недавно сюда перебрался» («Каковы сосны, брат! Каковы здесь сосны!»); на третьей выслушал отчет о процветании фирмы. На четвертой, последней, Большое Ухо принялся хвастаться букетом теперь уже из пятидесяти композиций. Разглядывая возбужденного Слушателя, пропуская мимо своих ушей его бред об упражнениях, которые «всего лишь за год привели к невероятному результату», я пытался объяснить очередное столкновение с ним только невероятным стечением обстоятельств, еще более удивительным, чем та встреча на Краснопресненской, и чувствовал фальшь всех своих объяснений.