В душах поднималось такое — не дай господь и подумать. Лошади скользили по наледи, оступались.
— Ну, ну же! — кричали мужики. Соскакивали на дорогу, подталкивали плечами сани. Мучились на подъёмах. Лошади падали. Ну а как уж под гору…
— И-эх! — гикнет мужик, и кони понесут вскачь.
А там опять затяжной подъём. От коней пар столбом. Мужики глотки надсаживают, хрипят. Трудна дорога, и снег валит, валит.
Но вот солнце выглянуло из-за низких туч. Заиграл снег на соснах, на елях. Всё вокруг, как радугой, осветилось в семь цветов. С ветки на ветку через дорогу белочка прыгнула. Да не долетела, упала, побежала по снежной замяти. Хвостик рыжий торчит кверху, мотается. Засмеялась сестрица Марья, что рядом с Евдокией сидела, а лицо у неё белое да румяное, как наливное яблочко. Глаза сияют.
— Смотри, смотри, сестра!
И в другой раз засмеялась. Евдокия смахнула слёзы, развеселилась. С лица тень сбежала, краска на щеках выступила Вспомнила, как теремная мамка говорила: «Авось да небось, что там ещё будет. Лета твои молодые».
Драгун подъехал посмотреть, чему бывшая царица радуется. Причины вроде нет. От него пахнуло табачным дымом да водочным перегаром. Глаза серые, настороженные под заиндевелыми бровями. Глядит волком.
И Евдокия поперхнулась смехом, ушла лицом в платок. Так и ехала — то слёзы, тоска, хоть в голос кричи, то вдруг забрезжит надежда, как слабый огонёк, но светит всё же и на него можно выйти. Боялась Евдокия монастыря. Кресты, камни, толстые стены. Глухо за каменными громадами. Ворота запрут со скрежетом. И все… Знала: не первая она из великих хором в монастырь едет. Бывало такое и раньше. Сколько их, новообращённых монахинь, укутанных в чёрное, головой билось о каменные стены, рвало волосы, звало из-за монастырских решёток, кричало, да не докричалось? Никому не ведомо, погосты монастырские о том лишь знают. Царский венец камнями усыпан драгоценными, горит и сверкает, но, на голову его надевая, получаешь не одни радости. Страшно. Ох, страшно…
При въезде в монастырь бывшую царицу настоятельница встретила. Кланялась низко. Из возка под ручки вывела. Дорожку ковровую Евдокии постелили под ножки, в келью привели, а там тепло, лампады тихо мерцают под дорогими, в золотых окладах, иконами, сладко пахнет ладаном. Покойно. И хотя назвали её старицей Еленой, чёрных одежд не надели и грубой верёвкой не подпоясали.
В церковь повели Евдокию с великим почтением за сукнами. Четыре черницы вокруг на палках алые полотнища несли, чтобы старицу Елену от глаза чужого, недоброго уберечь.
Ступала бывшая царица в золочёных сапожках по певучему снегу, думала: «А настоятельница приветлива, хоть лицом и сурова. Я-то думала, хуже будет».
Над головой колокол торжественно пел. В церковь вошли, старицу Елену провели вперёд, на первое место. И всё с поклоном, с почтением.
Помолились. И служба коротка. Подумали, видать, — старица Елена-то с дороги. Будет время — своё выстоит перед иконами. А сейчас и отдохнуть надо. Поберегли.
В келью вернулись тем же путём, и опять черницы шли по сторонам с красными сукнами. В келье накрыт стол. А на столе блюда да чашки не хуже, чем в царском тереме. Настоятельница пригласила к столу. Лбы перекрестив, сели. Разговору за столом мало, но оно и хорошо, по обычаю православному. И так всё истово, покойно.
Жить бы Евдокии смиренно в монастыре, молиться тихо, гулять по соседней сказочной красоты роще, но нет. Страсти человеческие велики и необузданны.
Уехали провожавшие бывшую царицу в Суздаль, ускакали братья, укатили весёлые сёстры. Марья на прощание платочком пёстреньким махнула, засмеялась. Кони рванули, и всё закрыло искристой снеговой взметью.
Старица Елена медленно поднималась по каменным ступеням в келью. И хоть вверх вели ступени, а казалось бывшей царице, спускается она в глубокий подвал, такой, из которого и выхода нет, и будто бы даже в лицо дышало подвальной, могильной сыростью. Затылком чувствовала: вот-вот грохнет за спиной тяжёлая плита и навсегда затворится.
Вошла в келью. Глянула в окошко. Окошечко маленькое, в толстой стене. И свет белый крест-накрест перечеркнут решёткой ржавой. За решёткой лес и дорога, уходящая вдаль. По дороге тройка скачет, что сестёр увозит. И всё дальше, дальше, а там и скрылась…
Упала бывшая царица на каменные плиты, закричала, заломила руки. Пришло то, чего так боялась. Закрылись ворота, отгородив от мира, заслонили от глаз людских замшелые камни.
Привстала Евдокия на колени, поползла к иконам.
— Помогите! — крикнула. Но иконы молчали.
И ещё крикнула:
— Спасите!
Но тёмные доски безмолвствовали. Завыла Евдокия, запричитала. Головой в стену ударилась, упала.
Всё вспомнила в ту ночь старица Елена. И как венчали с Петром — царём российским, как дрожала у неё в руке тоненькая свечечка тёплая, скользила в пальцах. Как согнулись боярские спины, когда она вышла на крыльцо к народу. Головы поникли, как рожь под ветром.
В уши шепоток братца Ивана Лопухина, старшего, влез: «Человек к тебе будет приходить. Ты ему верь. Письмецо принесёт или слово скажет. Пётр не вечен. Алексей, сын твой, на смену ему придёт. Дождёмся».
Лицо братца придвинулось, глаза смотрели остро: «Погоди, дождёмся». Борода тряслась.
И уже перед глазами улыбка князя Меншикова. Косая, злая. Приехал он к Евдокии объявить о приказе царя следовать ей в суздальский Покровский монастырь. «А ежели ослушаться, матушка, изволишь, указал царь, водворить в ту обитель силой». Поклонился, зубы блеснули.
Мамки, тётки вокруг, дворовые люди да два-три боярина худых, что возле её двора ютились, только ахнули. Карлица любимая, что в ногах кувыркалась, сморщила лицо, заплакала, заскулила, как собака, выбитая пинком со двора.
Меншиков непочтительно крутнулся и вышел, стуча каблуками, словно в кабаке…
— Погоди, — прошептала старица Елена, — ужо Алёшенька воздаст тебе. Воздаст!
Кусала губы старица Елена, грызла пальцы. Не было в её сердце смирения. Видения одно мстительнее другого проходили перед ней. Каталась по келье в тоске.
Утром поднялась с камней, обвязалась платком туго, пошла в церковь. Шла прямо. Ноги ставила, как деревянные. Молилась, поклоны клала, касаясь лбом пола, а на глазах ни слезинки. Высохли глаза. Какую молитву читала, что просила у бога — никто не слышал. Вышла из церкви, лицо застывшее. Настоятельница заговорила с ней, но старица только губы плотнее сжала. Руки у груди, лицо бледно.
— Богу молюсь, — сказала, — за грехи наши. Прошла мимо.
Через неделю человек к ней заглянул, посланный братом. Пришёл незаметно. Встал у церкви, помолился на сверкающие кресты. На человеке лапти, котомка за плечами, шапка на голове рваная. Странник? Нет, глаза выдавали, что ждёт он кого-то. Взгляд по двору шарил. И дождался, кого хотел. К церкви шла старица Елена. Человек к ней кинулся, кланяясь. Шепнул что-то обмерзшими губами. Старица взглянула на него строго, сказала:
— Пройди в келью мою. Скажи, я велела.
Ушёл гость в тот же день. Вышел за монастырские ворота и зашагал в сторону Москвы.
Так завязался чёрный клубок.
Далеко от Москвы до Суздаля, и трудна дорога. Но всё же пробирались по ней люди. Письма носили, слова передавали тайные. Письма те не чернилами написаны — желчью. И Алёшеньке письма носили. И верила, верила старица Елена: придёт время — отомстится за её страдания и слёзы, царицей она при сыне сядет, и вновь венец царский на её голове воссияет. Братья помогут, иные люди, что старине любезной приверженцы. Есть такие, и они не выдадут.
Ходили, ходили люди между Суздалем и Москвой. Таились по оврагам, по чащобам, укрывались от драгун царских, но ходили…
Царь подошёл к столу. На столе трубка, кисет, бисером шитый, карты. Не присаживаясь, Пётр развернул свиток. Чертёж датской крепости на побережье. Добрая крепость. Стены любой штурм выдержат. Ещё утром, разглядывая чертёж, Пётр подумал: «Вот такую крепостицу на Котлине надо утвердить. Хороший замок к Питербурху с моря будет».
Подержал чертёж в руках, пальцы задрожали, Пётр с досадой бросил свиток. В мыслях мелькнуло: «Котлин... Котлин... До него ли?» Отвернулся от стола.
И Куракин, и Остерман, и Шафиров хитрили, прятали глаза, недоговаривали, что думали. Знали: на царёвой службе дураком-то порой быть куда как лучше. Боялись.
Пётр морщился, тёр лицо руками:
— Они-то боятся. Оно и верно, боязно. Ах, Алексей... Алексей... Малое дитя... Не ведает, что творит? Не так, не так...
Понимал — одним словом всё можно определить. Но вот слово то и пугало Петра больше всего. На зубах каталось оно, как орех круглый, а раскусить сил не было. Даже тайно, не ведомо ни для кого, в мыслях произнести его он не решался. Сын его был Алексей, родная кровь, наследник царский. Державой управлять на роду ему написано. Державой!
Не сказал Пётр страшного слова. Мысль пугливо вильнула в сторону. Вспомнил, как поручал царевичу укрепить Москву на случай подхода войск Карла. А что вышло из того?
Прискакал Пётр в столицу и увидел, что валы, которые велел возвести, не насыпаны, бастионы крепостные порушены. А если бы быстрый Карл подошёл? Кто бы расплачивался за то нерадение? Чьи бы головы слетели, чья бы кровь пролилась? И ещё вспомнил, как повелел он царевичу прислать рекрутов в Преображенский полк, куда солдат брали крепких, рослых, сильных, чтобы кровь с молоком в лице играла. И из того ничего не вышло. Алексей о рекрутах и малой заботы не проявил.
Пётр тогда разговор с ним имел долгий. Стоял Алексей перед отцом, руки опустив. Лицо белое, камзол, как на палке, болтается. Глаз не поднимал.
Пётр сказал:
— Ну, что же ты? Или сил нет?
Алексей пробормотал что-то оправдательное.
— Одумайся, — сказал Пётр, и в слове том уже не гнев, а мольба была.
Алексей молчал.
Пётр махнул рукой. Царевич повернулся, пошёл к дверям. На спине — узкой и длинной — лопатки угласто проступали.
Взглянул Пётр ему вслед, и лопатки те угластые по сердцу его ударили до боли. Чуть не вскрикнул.