Поручает Россия — страница 46 из 65

Насторожились в Петербурге.

Александр Васильевич Кикин в доме заперся, как в осажденной крепости. И сам ни шагу за ворота, и к нему ход был закрыт.

В осаду Александр Васильевич сел неспроста.

Петр на второй неделе после приезда в Канцелярии от строений приказал собрать людей поболее. Для чего о собрании том царь распорядился, говорили по-разному, путного все же добиться было трудно. Людей, однако, съехалось множество.

К окнам ближе в зале стол был поставлен, а на столе планы и карты Петербурга разложены. У стола Петр, тут же Леблон — архитектор французский, и он пояснения царю давал и спицей острой на планах указывал дома и каналы, о которых речь шла.

Говорили о важном: как вести застройку Петербурга. Леблон доказывал, что новую столицу следует уподобить Венеции и, изрезав город каналами, строить дома вдоль водных тех ямин, которые бы и стали основными дорогами для горожан.

Все прожекты посмотрев, Петр сказал, что северное местоположение Петербурга и обилие воды навряд ли послужат к укреплению здоровья жителей. Вокруг все заговорили разом, но громче всех светлейший князь Меншиков:

— Место сырое, я то знаю. Попервах, как жили здесь: портки на ночь снимаешь, а утром и надевать не хочется — волглые, хоть выжимай. Каналы здесь нужны, но такие, чтобы они воду из земли выводили, а для сего и прожекты рисовать надобно.

Петр хмыкнул в кулак одобрительно.

Мнения сошлись на одном: Петербург с Венецией никак не сравним и потому каналы в таком числе, в каком Леблон предлагает, полезны городу не будут.

Александр Васильевич вперед посунулся и возле царя оказался. Петр, взяв спицу у Леблона и указывая на рисованный прожект дворца богатого, с колоннадой чуть ли не на версту, говорил:

— И окон нам таких больших не надобно, понеже у нас не французский климат.

— Так-так! — угодливо, петушком, выкрикнул Александр Васильевич.

Петр, голос тот услышав, повернулся и увидел Кикина. Глаза царевы в глаза Александра Васильевича уперлись. И Кикин пожалел, что вперед полез, что дуром невесть что закричал, но поздно было.

Головой вниз Кикин нырнул, кланяясь до полу, но Петр отвернулся. И все же понял Александр Васильевич: конец пришел. В глазах Петра увидел он и плаху и топор. Не помнил, как из комнат вышел, как с крыльца спустился и сел в карету. В голове звон стоял неумолчный. Кровь в виски била молотом пудовым.

Домой приехав, Кикин упал в кресло, и слова от него домашние добиться не могли. Затихли все. Словно покойника в комнаты внесли. А Александр Васильевич уже и был покойником, хотя глазами хлопал. Только и была мысль у него: «Царь все знает». Но надежда все же билась, как пламя свечи на ветру: «А может, и пронесется буря стороной. Не один ведь я. И князь Долгоруков царевичу поддержку выказывал. Иван Нарышкин, Лопухины и других немало. Люди-то все крепкие. Побоится Петр тряхнуть таких».

И сам же отвечал: «Нет, не побоится».

Свеча на ветру горит недолго. Гаснет. Страшно было Александру Васильевичу. Страшно.


…Толстой подвигался со всею скоростью, какую только могли позволить звонкие русские золотые.

Венеция за окном промелькнула, Инсбрук, Вена. Петр Андреевич — благодушный, довольный — сидел в карете, развалясь свободно, и по привычке на губах поигрывал.

За каретой, верхоконным, поспешал офицер Румянцев.

Алексей, стягивая потуже плед на груди, часто о Ефросиньюшке думал. Петр Андреевич — не без мысли — подсказал отправить ее в Россию каретой отдельной: мол, чадо она ждет и ей повредиться в дороге никак нельзя. Пусть едет не торопясь, с остановками долгими, а ежели надобно, где и с медиумами поговорит, а то и помощи попросит. Ему, Толстому, приказано было царевича домой, в Россию доставить, а девка его не заботила. Девка и есть девка, куда она денется? Приедет, дорогу найдет.

Алексея беспокоило: как там Ефросиньюшка в пути перемогается, как здоровье ее, не в нужде ли живет? Письма он ей писал с дороги. Граф хотел было возражать против той переписки, а потом решил: «Пускай его царевич тешится».

Из Инсбрука царевич написал возлюбленной, которая вот-вот должна была одарить его ребенком:

«Матушка моя, друг мой сердешный, Ефросиньюшка, здравствуй! И ты, друг мой, не печалься, поезжай с богом, а дорогою себя береги. А где захочешь, отдыхай, по скольку дней хочешь. Не смотри на расход денежный: хотя и много издержишь, мне твое здоровье лучше всего».

Мысли же о том, как с отцом встретится, Алексей от себя гнал и, как говорить будет о поступках своих, не думал. Злость в груди у него разгоралась. Почему он, наследник, объясняться должен? Он, богом предназначенный царствовать? «Жизнь отец мне ломает, — хрустел пальцами царевич, — без жалости, под охраной в Россию гонит. Так не буду же и думать о том, не буду…»

Открывал глаза царевич, смотрел на Толстого с ненавистью.

Петр Андреевич об ином размышлял. Знал: граф Шенборн легко добычу свою не уступит. Ждал Толстой подвоха Шенборнова или каверзы какой. Подвох не замедлил объявиться.

Карета въехала в город Брюн. Остановились в гостинице: царевич жаловался, что чувствует себя плохо и нуждается в отдыхе.

Через малое время в гостиницу явился комендант города граф Колорадо с офицерами. Но еще на лестнице встретил их Румянцев и путь преградил. Граф потребовал, чтобы его допустили к царевичу, так как он, дескать, хочет высказать ему комплимент. Настроен граф Колорадо был весьма решительно. Однако Румянцев уступать не хотел. Офицеры за спиной Колорадо шпорами звенели. Но Румянцев как стал поперек прохода, так и стоял, и с места сдвинуть его было непросто.

Комендант города, сообразительности не лишенный, понял, что русский офицер не отступит и не тот он человек, которого звоном шпор напугать можно. И потому — уже тоном любезным — попросил встречи с Толстым.

Но и в том Румянцев отказал. Молвил только:

— Петр Андреевич Толстой, доверенное лицо царя Великая, и Малая, и Белая России, прибудет в резиденцию коменданта города в указанное ему время, а сейчас он занят устройством отдыха царевича Алексея после нелегкой дороги.

Граф Колорадо крутнулся на каблуках и пошел по ступенькам вниз, к выходу из гостиницы. Румянцев смотрел ему вслед, пока дверь за комендантом города не захлопнулась. И только тогда оглянулся.

С верхней площадки лестницы покивал Румянцеву Петр Андреевич. «Вот она, каверза Шенборнова, — подумал Толстой, — и показывает себя. Ну что же, поговорим с господином комендантом».


Черемной шагал в Зарядье. Знал: медки сладки в тамошней фортине, а похлебочку такую подадут — со щенками съешь. Деньги у Черемного были еще из тех, что меншиковский денщик дал.

Пришел к фортине, за скобу дверную рукой взялся да тут увидел: со стороны к нему вьюн бескостный, ключарь церкви Зачатия Анны, идет.

Федору бы дверь рвануть, в фортину броситься да к стойке, к целовальнику. Горсть золота, что в кармане звенела, в руки сунуть, взмолиться: «Христа ради, тайным ходом выведи».

Ходы такие здесь, почитай, в каждом доме были, а уж из кабака за золото так уведут, что и черту не найти. Но сплоховал Черемной. Перехитрить хитрейшего захотел или жадность сгубила. Губы растянул, лицом воссиял:

— Встреча счастливая… пришел я, пришел из Суздаля… К вам поспешал, да вот перекусить горбушку какую решил. В дороге голодно.

И ключарь заулыбался:

— Да чего здесь-то хорошего? У нас разве своего мало? — Под руку взял Черемного: — Всего-то и перейти через дорогу. А я и водочку приготовил, и рыбку.

Черемной к фортине повернул лицо, и в нос ему — запах. «Потрошки, точно потрошки, — подумал, — остренькие». И медом вроде потянуло. Но ключарь Черемного уже под руку вел. А идти-то и точно рядом было.

Вошли в ограду церковную, и ключарь в знакомой боковушке, где из купели водочку пили, дверку отворил. Сказал:

— Входи, соколик. Садись. Я мигом.

И вышел. Дверь притворил. Замочком щелкнул. Черемной присел, огляделся. Все в пристроечке так же, как и было: тряпочки чистые на лавках и купель стоит. «Ладно, — подумал, — подождем…» И вдруг услышал: тук-тук-тук — металлом по камню. Вскочил с лавки.

Дверка отворилась, и через порог шагнул юрод, за ним ключарь, а там и отец протопоп. Из оконца свет жидкий протопопа осветил. Стоял он неподвижно, только пальцы слабые, видел Федор, крест на груди чуть ощупывали.

Вторая дверца, из церкви что отворилась, без звука распахнулась, и в пристроечку вступил звонарь. По бороде черной Федор его признал. Отец протопоп, все так же крест ощупывая, сказал:

— Обоим камень на шею и в реку.

Черемной к окошечку кинулся, крикнул:

— Караул! Люди, караул!

Но к нему звонарь подступил:

— Не беспокойся, милок. Сил напрасно не трать. У нас стены толстые…


Через неделю мужики из балчугских бань кадки мыли в Москве-реке. От горячей воды да пара в кадках плесень растет, их и моют в реке с песочком.

Работу сделав, мужик, что посмирнее был, увидел под водой тело человеческое. На шее веревка оборванная. В воде тело колышется, вот-вот всплывет. Ахнул мужик, закрестился. Второй, из расторопных, глянул, сказал:

— Толкай его. Пущай плывет.

Но все ж перекрестился. Сердобольный, видно, был человек. Из тех, кому до каждого дело есть.

Тело оттолкнули от берега, и пошел Федор Черемной вниз по Москве-реке. А юрод и не всплыл даже. Веревка, что камень у него на шее держала, была из крепких. Так и сгинули голубки.

Церковь тайны хранить умеет. В церкви за души людские молятся. Мирское ей чуждо. Там все о божественном.


Граф Колорадо Петру Андреевичу Толстому заявление сделал, что не имеет указания из Вены о проезде свободном через город Брюн русского царевича Алексея. А посему вынужден задержать царевича до особого распоряжения. Заявление свое сделал он любезно, голосом ласковым, жестами изящными сопровождая. Но комендант города с такими людьми, как Толстой, раньше не встречался и не понял, что кость та не по зубам. Зубы-то слабы у графа Колорадо были для Петра Андреевича, поломать можно. Но самонадеян человек и силы свои не умел рассчитывать.