— Отойди! — рявкнул он.
Шаги на лестнице, тяжелые шаги великана. Дверь чуть не слетает с петель.
— Пошла отсюда! — отшвыривает он Эдвину.
Хлопает дверь спальни, так что с потолка сыплется штукатурка, и вот он стоит передо мной.
— Ладно, — говорит, — я тебе покажу, как драться ножками от стульев, сукин сын!
Да. Мне есть чем вспомнить тот вечер, когда я впервые приобщился к политике.
Глава восьмая
Есть что-то общее между пивом и политикой. И от того, и от другого люди пьянеют. В тот год у нас только и разговору было, что о собраниях в горах, союзах, обществах взаимопомощи и тайных листках. От Херуэйна до Бланавона все поселки были охвачены пожаром политики. К хозяевам шли депутации, требовали повышения заработной платы и понижения цен в заводских лавках. Но плевать хозяевам на права рабочих, когда у них под рукой тысячи ирландцев, готовых гнуть спину с утра до ночи за фунт картошки. Струйка дешевой рабочей силы, сочившейся из Ирландии, превратилась в поток, который грозил за одно поколение захлестнуть весь Уэльс. Но уэльсцы и стаффордширцы были квалифицированными рабочими и знали это. Вскоре забастовали подвозчики, потом кузнецы и вальцовщики. А когда побросали работу плавильщики, стачка охватила все горы. В начале зимы погасли печи в Риске и Тредигаре, в Доулейсе рабочие ломали машины, а в Нанти разрушали вагонеточную колею. В пещерах и уединенных харчевнях устраивались собрания вооруженных рабочих. Из хозяйского железа и в хозяйское время ковали оружие. Наш поселок некоторое время держался в стороне, но долго это продолжаться не могло. В самые морозы, немало задолжав в заводской лавке, наши рабочие как один бросили работу.
Грустно было в поселке в ту зиму. На Вершине больше не рдело горячее зарево, над горами висела холодная яркая луна, и ее свет отблескивал в маленьких квадратных окошках застывших домов — огонь горел разве что в одном из двадцати очагов. Кристальной белизной сверкали вершины Пен-а-Фал и гребень Блоренджа — казалось, они стояли на страже над почерневшими печами, — а в долине, как всегда первые, начали умирать дети ирландцев.
Но у миссис Пантридж еда есть, сказал Томос Трахерн, хотя весь поселок умирает с голоду. Еды вдоволь — благодаря Йоло Милку, который, надо отдать ему справедливость, всегда заботится о своих чадах, независимо от того, записаны они в церковной книге или нет.
Если не верите, загляните в окошко миссис Пантридж. Чудеса, говорит Гвенни Льюис. Глазам своим не верю, говорит миссис Тоссадж.
Тише ступай по снегу.
Подойди ближе.
Вон она, миссис Пантридж, возится на кухне; живот что гора, дышит тяжело, а сама вся сияет. Опять с приплодом; чистая крольчиха, говорит миссис Гволтер.
— Со дня на день жду, Айвор, — говорит миссис Пантридж старшему сыну.
— Скорей бы уж, Селвин, — мурлычет она, наклоняясь к младшей дочке.
— Головка уже опустилась — ждет от меня знака, — сообщает она своей Бетти.
Шестеро маленьких Пантриджей сидят за столом, задрали головы, подняли ножи и вилки, словно шотландцы штыки, на которого ни глянь — вылитый Йоло Милк.
— Быстрей, мама!
— Есть смерть как хочется!
— Давай скорей, хватит уж поливать жиром.
— О Господи, — говорит Айвор, — сколько можно ждать?
Стучат вилками по чашкам, катают тарелки, бьют друг друга ногами под столом, кто-то схватил кого-то за волосы. А ну, дай ему, малыш! Фу, что за вонь! Блодвен опять обмочилась — а ну снимайте с нее быстрей штаны — и за окно, пусть проветрятся.
— Батюшки, — шепчет Йеун, глядя наружу.
— Что там еще случилось? — спрашивает миссис Пантридж.
— Мам, я уронил штаны Блодвен на дедушку Фирнига, посмотри-ка.
— Еще не хватало!
— Какой там дьявол бросает на дедушку Фирнига грязные штаны? — кричит снизу миссис Шон Фирниг. Она стоит, упершись руками в бока.
— Если старый дурень вздумал спать в сугробе, поделом ему. И вообще мостовая относится ко второму этажу — у меня и бумага такая есть, — кричит в ответ миссис Пантридж.
— Вот как? — отвечает миссис Шон Фирниг. — Ну пусть тогда эти штаны остаются на голове у деда, а когда он проснется, как бы на эту мостовую кровь не закапала.
— Да ну ее, мама, — говорит Йеун. — Давай обедать. Ей просто завидно, что у нас есть еда, вот и все.
Миссис Пантридж отходит от окна и нагибается к печке. Пот с нее льет, как с плавильщика, щеки пылают здоровым румянцем.
— Скорей, мама!
— Давай ее на стол!
— До чего есть хочется — словно неделю не ела, — говорит Шони, — а тут курица. Молодец, Йоло Милк!
Открывается дверца печки, и появляется шипящая с жару курица в коричневой корочке. Шестеро ребят глотают слюну, глядя, как мать точит нож, а потом начинает ее резать на большие куски, нежные, как баранья вырезка, и вкусные до невозможности.
— Хорошая курочка, — говорит миссис Пантридж.
— Прямо как Рождество. Мне гузку, мам, ладно?
— Где же она, зараза?
— Не ругаться! — одергивает миссис Пантридж. — Это вам не дом миссис Фирниг!
Шестеро маленьких Пантриджей жуют, чавкают, облизывают губы. Миссис Пантридж смотрит на них, вздыхая.
— А гузки нет, — шепчет Бетти Йеуну. — Чудно что-то…
— И правда ведь. Смотри-ка — хвост крючком. Никогда не видел такого у кур.
— Ешьте, ешьте, мои милые, — приговаривает миссис Пантридж. — Подумаешь какое дело — хвост.
Во время стачки зимнюю собачонку не отличишь по вкусу от весеннего цыпленка.
Уилл Тафарн поел весь мед в своих ульях и теперь принялся за сахар: кормилец семьи должен себя поддерживать. Он сидит в кресле и смотрит на Марту, свою жену, поблескивая здоровым глазом. Другой глаз зияет красной ямой на изуродованном шрамами лице. В руках у него ивовая палка — орудие карающей десницы.
— Заснули детки, моя радость? — спрашивает он.
— Слава Богу, спят, — отвечает она.
— Верно ты сказала — слава Богу, — говорит Уилл и поднимает обожженное лицо. Брызги чугуна прорезали на нем глубокие борозды. — Ты хорошая женщина, Иезавель, — это не ее имя, но он зовет ее так. — На земле наступил глад и хлад, Иезавель. Однако я, творящий своим трудом, сыт, когда дома безбожников поражают громы. Аминь.
Марта поднимает голову. Она еще молода, ей не больше тридцати, но ее волосы поседели и красота увяла.
— Еды, Уилл, — говорит она. — Не для меня, а для детей, еды, во имя милосердного Бога.
— Хорошо, дорогая. Под половицами, где я сижу, лежат два мешка муки. Счастлив человек, кому досталась такая красавица, как ты, Иезавель, потому что в нашей юдоли скорби она дает ему силу вынести все испытания, ниспосланные Всевышним.
— Уилл! — Она вскакивает на ноги, умоляюще протягивает руки.
— Тише!
— Уилл, они плачут от голода, они плачут, Уилл!
— Не кричи, а то сбегутся соседи. Дети поедят, но все в свое время. Сначала почитай Уиллу.
Марта закрывает лицо руками.
— Почитай, моя радость, — просит он тихо и ласково. Тишина, только слышны рыдания.
— Дьявол! — вопит он, замахиваясь палкой. — Я тебя заставлю читать!
— Какой стих, Уилл?
— Пусть голодные умрут за свои нечестивые деяния, — отвечает он, — и пусть властелин преисподней возьмет их себе. Книга Судей, глава девятнадцатая. Читай!
Книга сама раскрывается на истрепанной странице, и Марта Тафарн, которая знает эти слова наизусть, произносит, глядя в сторону:
— «В те дни, когда не было царя у Израиля, жил один левит на склоне горы Ефремовой. Он взял себе наложницу из Вифлеема Иудейского. Наложница опозорила его и ушла…»
— А как звали левита, женщина? — цедит Уилл сквозь зубы.
— Мистер Уилл Тафарн из Кармартена, — отвечает Марта.
— А как звали наложницу, женщина?
— Миссис Марта Тафарн, имя которой Иезавель.
Уилл улыбается и опускает палку.
— Читай! — говорит он.
— «Пришедши в дом свой, взял нож, разрезал ее по членам ея на двенадцать частей и послал во все пределы Израилевы».
— И за что же ее постигла такая кара, ответь мне? — спрашивает он, наклоняясь вперед и пристально глядя на нее.
— Потому что она опозорила его, потому что она распутничала в постели своего мужа с другим мужчиной, потому что она была блудница, так же как и я, Марта Тафарн, родившая детей от любовников.
— Аминь, — говорит Уилл. — А теперь снимай платье.
Марте особенно достается во время забастовки в те дни, когда должна была бы быть получка, говорит их соседка миссис Уоткин Эванс.
Уилла обожгло чугуном в день получки.
В конце Северной улицы в окне горит свет.
У гулящей Гвенни Льюис пропало молоко, и ей нечем кормить маленького — ее третьего. Гвенни сидит на постели: первенец ее умер, маленький исходит криком, а средний лежит рядом с ней, белый как полотно.
— Ничего не осталось, — говорит Гвенни, пытаясь выжать что-нибудь из груди. — Старая никчемная пустышка, а когда-то была гордостью всей округи. Ни капельки. — Она вздыхает и убирает грудь. — Что за жизнь! — Наклоняется и целует малыша. — Придется мне из-за тебя поступиться гордостью. Пойду к матери, может, даст чего-нибудь.
Она открывает дверь своего жилья — склада заброшенного завода. На снег ложится пятно света. Закинув на спину мешок, она наклоняется против ветра и бредет вниз по холму.
— Добрый вечер, Йестин Мортимер.
— Как дела, Гвенни Льюис?
— Ну, я пошел, — говорит Мо и бросается бежать.
— Что это с ним? Бежит, словно у меня холера, — спрашивает Гвенни.
— Он опаздывает к ужину.
— Господи! — говорит она. — Неужели еще есть такие, которые ужинают?
Ее лицо осунулось и побледнело, под глазами темные круги, резко выступают скулы.
— А как у вас дела, Йестин, ничего?
— Ничего, но с каждым днем все хуже, как и у всех.
— Так уж обеднел, что и для меня пенни не найдется?
— Где там! Посмотри — ни фартинга: все отдал матери.
— Эх ты, жадная свинья. Да, о свиньях, Дай все еще жива?
— Последние часы доживает. Завтра ее режут.